Вдруг Юдым услышал впереди себя в потемках разговор, вернее монолог. Кто-то громким, внятным голосом говорил:
– Говорю тебе, Фукс, не соскочила!
После недолгого молчания тот же голос еще настойчивей повторял:
– Не соскочила, Фукс! Раз уж я говорю не соскочила, значит не соскочила…
Кожецкий потянул Юдыма к стене и шепотом объяснил ему, что это означает:
– Иногда колеса одной из сцепленных между собой вагонеток соскакивают с рельс. Тогда конь, по кличке Фукс, останавливается, у него не хватает сил сдвинуть вагонетку с места, да к тому же и другие вагонетки тотчас сходят с рельс. Коногон должен тогда приподнять и поставить вагонетку на рельсы. Сделав это, он кричит лошади, что уже выполнил эту работу. Но иногда он прицепляет одной вагонеткой больше, и тогда лошадь тоже останавливается, полагая, что это вагонетка соскочила. Коногон криком заверяет ее, что «не соскочила», но лошадь, слегка дернув, не трогается с места, ибо чувствует большую тяжесть, чем следует. Тогда коногону приходится убеждать ее: он идет вдоль вагонеток в самый конец и оттуда еще раз торжественно заверяет: «Фукс, не соскочила»1 И бедная лошадь мирится с мыслью, что ее эксплуатируют, собирается с силами и продолжает влачить в темноте свою злую долю. Быть может, даже она начинает сознавать, что это такое, быть может даже потихоньку вздыхает или стискивает зубы, но принуждена мириться с таким порядком, ибо если бы она предалась мечтаниям или в знак протеста, скажем, остановилась, то коногон отлупил бы ее кнутом, – тем и кончились бы попытки улучшить условия труда.
– Да, но вы должны запретить… – сказал Юдым.
Инженер поднял повыше свою лампу и сказал с уничтожающей, издевательской улыбкой:
– А я и запрещаю, строжайше запрещаю…
Мгновение спустя он прибавил:
– Запрещаю, от всей души запрещаю, но у меня уже нет сил…
Странник
В один из последующих дней Юдым в обществе Кожецкого отправился к самому Калиновичу. Это была хитрая махинация, достойный инженера ход, предпринятый Кожецким, чтобы познакомить Юдыма с крупной фигурой.
– Кто же такой этот Калинович? – спрашивал Юдым, шагая по улице, ведущей к квартире одного из могущественнейших людей угольного бассейна.
– Вы не знаете! Не знаете таких элементарых вещей! Ну конечно, он инженер, – но великий!
– Вот как… Почему же мы должны идти к нeй непременно сегодня?
– Потому что так повелевает хитрость, а также ловкость.
– Гроза будет. Парит, как в пекле, – сказал Юдым. Мгновение спустя он прибавил: – Я бы предпочел, чтобы меня тетка Пелагия кнутом отстегала, чем идти сегодня с этим визитом.
– Идите, идите быстрее, а то гроза будет.
Они стояли на холме. Внизу лежал город – ряд домов, одинаковых, черных, закопченных. Невдалеке от него из домен, как из вулканов, вырывалось пламя. Вихрь отрывал от него клочья, подхватывал их и как будто хотел швырнуть в город.
Деревья, засыпанные пылью и сажей, были похожи на рабочих. Зелень травы затянулась траурным покровом.
За лесом, за цепью холмов простерлась на горизонте стальная туча, изрытая темными ямами. Она двигалась медленно. От нее веяло холодным ветром, который по временам вдруг затихал. Ветер крался вдоль стен, скользил под забором, заглядывал в сточные канавы и задерживался на деревьях, тревожно трепещущих от страха. Иногда он галопом несся по безлюдным улицам, свистя и шумя, как авангард надвигающихся издали чужеземных полчищ.
Кругом виднелись бесконечные ряды фабричных труб. Из них горизонтальными столбами валил дым, разрываемый ветром.
С пересохших луж, заполнявших улицы во всю их длину и ширину, ежеминутно вздымались клубы темной пыли, неслись над постройками, над причудливыми ретортами фабрик и обрушивались на человеческое жилье. Эта летучая грязь поминутно заслоняла город, печальный, странный, запутанный и холодный, как денежная афера.
За городом, несколько выше, стоял в тенистом саду «дворец» директора. Когда они подымались по узкой, устланной ковром лестнице, Кожецкий, идя подчеркнуто сторонкой, чтобы как-нибудь нечаянно не ступить на этот ковер, вполголоса говорил:
– Ну, теперь соберите все силы, ибо наступило время испытания…
Лакей ввел их в квартиру, и они очутились в гостиной, окна которой выходили в город. Мягкий, пушистый ковер заглушал шаги. Колесики кресел, обитых атласом, утопали в нем и катились беззвучно. На стенах висели картины и гравюры в невероятно массивных и сказочно богатых рамах.
Кожецкий скромно уселся в кресло и, придав лицу набожное выражение, глазами указывал Юдыму на потолок и обои. Невольно следуя за его взглядом, Юдым увидел изображение какого-то пейзажа с руинами и пастушком.
Но не успел он еще рассмотреть обои, как в дверях раздался голос хозяина:
– Уважаемому инженеру, приятному и редкому гостю…
Кожецкий поздоровался с вошедшим и тотчас подчеркнуто-почтительным тоном произнес фамилию своего спутника:
– Доктор Юдым.
Хозяин пожал протянутую руку Юдыма и поклонился, что, принимая во внимание его полноту, далось ему, конечно, не без труда. Они уселись на атлас, погрузили ноги в мягкий ковер и повели разговор de nihilo,[100] то есть о вещах, не имеющих никакого значения. Разговаривали об общем облике этой местности, о климатических и гигиенических условиях бассейна и тому подобной беллетристике. Хозяин был представительный, тучный господин, с голым, блестящим, мощным черепом. На такой голове можно было бы носить шлем. Шли бы ему и буйные закрученные усы. Прямой нос, большие строгие глаза под лохматыми бровями знаменовали шляхетскую кровь, энергично пульсирующую в жилах. Учтивое обхождение, мягкие движения, казалось, были затруднительны для этой мощной фигуры. Не вязался со всем его обликом и превосходный костюм из дорогого сукна, который облегал его туловище и ноги, производя впечатление случайно накинутого платья.
Кожецкий, почтительно оглядывая гостиную, наклонился к хозяину и шепнул:
– Я вижу кое-что новое…
– Что же?
– Небольшая вещица, но прямо-таки глаз не оторвешь.
– Вон те часы?
– Вот-вот!
– Я купил их, – сказал директор с тщательно скрываемым удовлетворением, – в Мюнхене. Совсем за бесценок.
И, помолчав, повторил:
– За бесценок!
Вскоре он встал, давая, таким образом, гостям возможность приблизиться к часам «ампир», стоящим под стеклянным колпаком на консоли. Прелесть этой вещицы была в простоте линий и наивности форм.
– Ну, а Уде вставлен в раму? – живо спросил Кожецкий.
– Как же, как же, и замечательно, доложу вам, коллега! Может, хотите посмотреть?
– Разумеется, если вы будете любезны…
– Тогда сюда, сюда пожалуйте.
– А как панна Елена? Все еще занята Ропсом?
– А, да, она своим Ропсом… Сюда, пожалуйста, господа.
Все трое вошли в роскошно обставленный кабинет. Он был устлан ковром и заставлен множеством вещей, над которыми как бы царило великолепное бюро. Канделябры, статуэтки, фотографии в стоячих рамках, пресс-папье и множество книг громоздились на бюро. Стены были увешаны картинами и рисунками, а книжный шкаф с искусной резьбой по дереву сверкал от золоченых переплетов.
– Видели вы этот пустячок?
Кожецкий прищурился и с выражением величайшего интереса на лице изучал картинку, на которую указал ему хозяин.
– Я купил эту штучку в Милане, в этом, знаете, монастыре, где находится «Тайная вечеря» Леонардо… Так вот, забрел я туда. Жара была. Слышу, за окном какой-то офицерик муштрует отряд этих самых рыцарей, которых потом разметет, как мусор, какой-нибудь Менелик… И вижу, копирует «Вечерю» этакий молодой итальянчик. Красив, бестия, как чудеснейшая картина! Волосы на лбу в беспорядке, нос, знаете, губы, глаза, как у ястреба… И пишет, пишет… Подскочит к своему мольберту, да так и пойдет мазать кистью, в полном значении этого слова – мазать! Вижу – сделал всего одну фигурку, а остальное едва-едва намечено. И так меня это, знаете, господа, поразило, – в тысячу раз больше, чем оригинал. Что за лицо, что за выражение! Как эти глаза смотрят! Ведь это же апостол… И не только апостол, но и человек, который со скорбью вопрошает: «Я предам ли тебя, мой господин и учитель?» Ну, просто выдержать невозможно; я ему и говорю, этому художнику: «Signore pittore, quanto за эту cadro?»[101] Он глянул на меня и пробормотал что, мол, картина еще не дописана. Толкую ему, как умею, что мне все равно, показываю ему пальцем на этого апостола и кричу, что хочу, мол, его получить в таком виде. А он сверкнул только на меня глазами, что твой волк, и продолжает писать. Я опять к нему, он тявкнул: «Mille lire…»[102] – «О, говорю, signore pittore, это немного molto».[103] Ну, наконец, сторговались, сунул я этой бестии шестьсот франков и забрал едва намалеванную картину. А тут, дома, мы с дочерью вырезали только нашего апостола, а остальное выбросили. Но что за физиономия! Правда?