Он хотел разделаться с больными как можно скорей, но, как назло, перед каждой избой, в которую он входил, собирались бабы с детьми, мужики с пораненными пальцами… Ему приходилось осматривать и перевязывать их, и уже почти смеркалось, когда он, наконец, выбежал из деревни и горящими глазами стал искать панну Иоанну. Были мгновения, когда он терял власть над собой.
– Ушла… – шептал он, как ребенок, глотая слезы.
Увидел он ее лишь тогда, когда поближе подошел к холму. Она сидела на земле между огромными кустами можжевельника.
– Пойдемте не этой дорогой, не лугом, потому что туман уже стелется и сыро… – говорил он, идя к ней.
– А как же?
– Можно пройти верхом, прямо, полями, а оттуда по опушке лазинского леса.
– Ну хорошо, только нам надо торопиться, потому что уже темнеет.
Они поднялись на край обрыва и очутились в поле, окруженном с трех сторон лесом. С двух сторон это был лиственный лес, с третьей – сосновый бор. Солнце падало на молчаливую стену деревьев, золотя неподвижные верхушки грабов и берез такими яркими красками, что глаз улавливал точные очертания далеких-далеких листьев. За яром, из которого они вышли, в бесконечной дали, у края полей, где волнами переливались хлеба, заходило солнце. Его косые лучи лежали на светлых дорогах, на зеркале вод, в другое время незаметных, на бесцветных стенах и крышах деревенских домишек. Фигуры Юдыма и панны Иоаси отбрасывали две тени, и они, словно два огромных призрака их существований, шли перед ними, сближались, соединялись и вновь отдалялись друг от друга. Но золотисто-пурпурное сияние недолго озаряло все вокруг. Солнечный круг закатился за горизонт и исчез. И тогда далекий лиственный лес угас. Стал удаляться, уходить…
Юдым всматривался в эту местность с каким-то странным ощущением. Он бывал уже здесь. Это правда. Но ему казалось, что и подобное чувство он уже пережил на этом же самом месте когда-то давным-давно…
Это было место, к которому он шел всю свою долгую скитальческую жизнь.
«Почему это так? – грезил он, всматриваясь в эту странную поляну. – Почему же это так?»
И вот на минуту, на мгновение ока в его сознании промелькнуло что-то вроде ответа, словно звук слова, которое ветер принес издали, но, едва оно коснулось слуха, унес и развеял.
Часть этого поля, словно забытого и заброшенного людьми, была засеяна. Рядом с дорогой тянулась забороненная полоса – необычное зрелище в это время года. Земля была еще теплая, рыхлая, мягкая. Она не сковывала ног, как песок на взлобке, но согревала их своей нежной глубиной. Ноги панны Иоанны, обутые в туфли, утопали в пашне. Оба они прекрасно это знали, но не обращали внимания.
Земля выплеснула из глубины свою серую окраску и стала поглощать сверкавшие до того яркие цвета леса. Кругом расстилался, захватывая и близь и даль, теплый, благоуханный сумрак.
– Я не сказал тогда, – вымолвил Юдым, – почему вы обратили на меня внимание, когда мы ехали трамваем на Хлодную… Так вот, мне кажется, что я знаю.
– Вы это знаете?
– Да, знаю.
– Мне очень, очень любопытно.
– Вы, должно быть, тогда просто предчувствовали…
– Что предчувствовала?
– Все, что должно случиться.
– Что же именно?
– Что именно я буду твоим мужем.
Панна Иоанна ничем не проявила удивления. Она шла спокойно. Ее бледное лицо казалось спящим. Юдым наклонился к ней.
– Но хорошо ли это, обдуманно ли вы поступаете? – проговорила она тихим, спокойным голосом. – Подумайте хорошенько…
– Я уже все обдумал.
В этом твердом заявлении не крылось ничего определенного, но оно звучало так решительно, что панна Иоася ничего не ответила.
Юдым только теперь почувствовал, как безгранично желал ее. Все померкло в глазах. Мрак ворвался в глубину души и погасил в ней все. Казалось, что сопротивление глубокой мягкой земли, в которой вязли ноги, длится бесконечно, уже сотни часов. Серые сумерки, это сладострастное отречение от света, доставляло дикое наслаждение. Это была неведомая стихия, которая разгоралась в какое-то пламя и предшествовала святой, божественной тайне ночи, словно веселый крик, несущийся в вольном просторе над землей.
Правой рукой Юдым обнял свою «жену» и почувствовал ее левое плечо на своей груди, а голову у самой щеки. Он наклонился и погрузил губы в буйные, растрепавшиеся девичьи черные волосы, овеянные ароматом…
Слезы текли из его глаз, слезы безграничного счастья, которое замкнуто в себе и которого вторично не испытаешь.
Они вздрогнули, почувствовав под ногами твердую почву на опушке леса, но не замедлили шагов. В чаще сосен, словно черный мрамор, стояла тьма, которую время от времени, как золотая жилка, прорезал летящий светлячок. Зрение их замечало эти золотые нити и, минуя сознание, помещало их слабый свет на вечные времена в памяти, словно драгоценное сокровище жизни.
Было так тихо, что доносился далекий ропот воды, сочащейся из-под гребли.
Панне Иоанне показалось, что этот голос что-то говорит, зовет…
Она подняла голову, чтобы услышать… И вдруг почувствовала на своих губах словно раскаленные угли. Счастье, как теплая кровь, медленной волной влилось в ее сердце. Она слышала какие-то вопросы, тихие, сокровенные слова, идущие из самого сердца. Она не могла найти слов и поцелуями говорила о своем глубоком счастье, о добровольной жертве, которую радостно приносила…
Плебейская ярость
Тем же способом, как и каждый год, Кшивосонд принялся очищать пруд от ила и сейчас, но вдруг в первой половине июня съехалось столько народу, что закончить работу было нельзя. Лишь в части пруда, прилегающей к реке, ил был выбран до дна. Остальной пруд представлял собой болото, едва-едва прикрытое водой. Когда ее спустили, грязь, просыхая, покрылась зеленым слоем водорослей и распространяла отвратительное зловоние. Рабочие, выбирающие ил лопатами и толкающие тачки, страдали лихорадкой. Даже у самого Кшивосонда был жар и озноб.
В столь трудных обстоятельствах, когда при чужих нельзя было вывозить из парка гниющий ил, Кшивосонду пришла гениальная мысль. Никому ничего не говоря, он приказал в одном месте прокопать греблю до грунта, вставить в отверстие наклонный желоб шириной в пол-аршина и направить по нему воду, оставшуюся на дне спущенного пруда. Образовалось нечто проде каскада, который с немалой силой низвергался в русло реки. Тогда Кшивосонд поставил десятка полтора сильных ребят, одних с тачками, других с лопатами, приказал им выбирать ил, свозить его по настланным доскам к желобу и сбрасывать в деревянное русло. Вода, низвергаясь с высоты, подхватывала ил и уносила в сторону Балтийского моря.
Это был превосходный фортель, поразивший всех своей оригинальностью. Тяжелые телеги не ездили по парку с жидким илом, грязные люди не шлялись по тропинкам – и только пруд еще испускал смрад во всю мочь. Однако рассчитывали, что, если работать изо всех сил, недели через две-три дно пруда понизится, тогда сток воды можно будет остановить.
Юдым, погруженный по уши в любовь, ни о чем не знал. Когда он, идя по гребле в санаторий обедать, впервые увидел все это сооружение, то остановился, онемев от изумления. Он до такой степени не понимал, что это означает, что спросил первого попавшегося рабочего:
– Что вы здесь, ребята, делаете?
– Да ил в реку спускаем, господин доктор.
– Ил в реку спускаете?
– Ага.
– Да ведь вдоль реки стоят ваши деревни. Как же люди будут скот поить и вообще этой водой пользоваться?
– А это уж не наше дело. Господин администратор приказал, мы и сбрасываем, только и всего.
– Ах, раз господин администратор приказал, то надо сбрасывать, только и всего?!
– Тут уж прибегали мужики из Секерок, – сказал кто-то из работающих, – спорили с барином, с администратором, что, мол, река полна илу, да барин их обругал и прогнал. Только и получили.
Юдым ушел. Он направился по берегу реки с не слишком отчетливо продуманным намерением посмотреть, действительно ли вода загрязнена Он долго шел по свежескошенному лугу и с возрастающей яростью смотрел на бурую глинистую жидкость, лениво текущую в русле реки.