– Да, господин доктор, – проговорил и тот из ревизоров, который стал на сторону Юдыма, – Лещиковский и без того дает нам слишком много денег. Мы просто не можем позволить этого. Понимаю еще, какой-нибудь пустяк, – но такие радикальные перемены, нет, это не годится…
Юдым сконфузился. Ему пришло в голову, что Кшивосонд подозревает его сейчас в намерении воспользоваться для себя суммами, которые М. Лес прислал бы на поднятие дна реки… Эта мысль была так неожиданна и так тяжела, что придавила собой все остальные.
Он умолк и сел в сторонке.
Так рухнул проект перестройки водоемов в цисовском парке. После отъезда комиссии все пошло по-прежнему и внешне во взаимоотношениях ничего не изменилось. Директор был любезен с Юдымом, а Кшивосонд превосходил в вежливости самого себя. Но под этим таилась холодная ненависть.
Униженному Юдыму его проект казался теперь еще лучшим, чем раньше. В том, что его отвергли, он видел и покушение на здоровье лечащихся и антиобщественный поступок. Небольшой в сущности вопрос вырастал в его сознании до небывалых размеров и заслонял все другие дела, во его раз более важные. Так конек крыши низенького хлева, стоящего прямо перед нашим окном, заслоняет собой цепь далеких гор.
Антагонисты – директор, Кшивосонд, Листва, управляющий имением, – думали, собственно, не о том, стоит ли поднимать дно реки. Каждый, пользуясь случаем, сводил какие-то свои счеты с Юдымом. Директор рассчитывался с ним за больницу, Кшивосонд – за свои унижения, Листва – за нарушение спокойствия, которое было его единственным жизненным наслаждением, управляющий – за проект перенесения бараков.
Но в первую очередь всех четверых злила его молодость. Если бы кто-нибудь из них обронил словцо за картами о том же, чего хотел Юдым, последний добился бы (короткие вспышки старческого упрямства не в счет!) общего согласия, – разумеется, при условии, чтобы тот, кому приходят в голову такие хорошие мысли, осуществлял их своими руками. Но с предложением выступил человек молодой, и старики почувствовали себя так задетыми в своей амбиции, словно он бог знает как помыкал ими. Поэтому они ощетинились и, даже не сговариваясь, решили не дать этому «сопляку» верховодить. Особенно ожесточился директор.
В Юдыме его раздражала не только молодость, но и то, что он тоже врач. Сам не сознавая этого, старый медик не мог считать Юдыма равным себе, и, когда тот говорил от лица «медицины», директор с трудом удерживался от того, чтобы не произнести короткое оскорбительное слово. А когда «юнец» вырвался из-под его влияния и стал действовать самостоятельно, так что уж тут говорить…
Не было такого средства, которого не перебрал бы в своем воображении доктор Венглиховский и которое не поманило бы его надеждой на скорое и полное удовлетворение. Но все они оказывались недостаточными и не ведущими к несомненному успеху. Устранить энтузиаста, воспользовавшись каким-нибудь промахом, который можно посредством сплетни раздуть до размеров преступления? Однако напрашивалась мысль, что тогда Венглиховскому пришлось бы самому вести больницу, притом на том же уровне, на котором это делал Юдым, – в противном случае слава Юдыма поднялась бы в глазах толпы на небывалую и прямо-таки опасную высоту… Принудить его посредством придирок, ряда мелких уколов, унижений, поддразниваний, выставления в смешном свете к добровольному бегству?… Но не отомстит ли тогда этот сапожничий сынок «по-научному», не пришпилит ли Цисам в какой-нибудь газетенке такой ярлычок, что потом от него сам черт не избавит? Доктор Венгли-ховский проклинал тот день, когда он обратился к Юдыму с предложением принять место в Цисах. В ярости рвал он сети, в которые сам себя запутал. Ибо в этой сети были некий особые ячейки. Доктор Венглиховский до сих пор шел в жизни прямым путем, всегда, как он любил о себе говорить, «резал правду-матку, а до остального ему дела не было». Никогда он не занимался интригами, не был коварен, не поражал ни одно человеческое существо предательским оружием. Повсюду он был известен, как человек «честнейший». И он сам привык не только к этой репутации, но и к этой черте своего характера, как привыкают к своей шубе или трости – и вот, впервые в жизни, борясь с этим «молодым», он нащупывал во мраке и искал в себе что-то неведомое, искал какое-то другое оружие.
Юдым чувствовал все это нутром. И он тем горячей хотел победы, что без оздоровительных реформ, начинающихся подъемом речного дна – как искусство чтения начинается с азбуки, – не стоило и работать в Цисах. В тиши, среди учтивых поклонов, совместных чаепитий и чтения газет, кипела скрытая борьба.
После сильных морозов, продержавших мир в течение почти всего февраля в своих железных когтях, наступила оттепель. В первые мартовские дни снега стремительно сошли, и земля оттаяла до глубины.
Река в парке разлилась, снесла искусственную плотину первого пруда и вышла из берегов. Юдым стоял над этой бурой от ила водой, которая неслась стремительным потоком, и смотрел на то, как подтверждаются его выводы.
Было тепло, по-весеннему светло. Задумавшись, он не заметил, как к нему приблизился Кшивосонд и директор.
– Ну как? – сказал администратор. – Что бы теперь было, пан доктор, если бы здесь не было канала? Куда бы направилась вся эта вода?
– Вы лучше спросите, куда деваются груды сгнивших листьев из канала. В данный момент они направляются в пруд, чтобы испускать зловоние, за которое вы заставляете платить приезжающих издалека людей.
– «Вы уже знаете эту сказочку, ну так послушайте еще раз…»,[83] – смеялся директор, трепля Юдыма по плечу.
– Мы мечем в газетах громы на публику, которую стадное чувство гонит за границу, в так называемые «бады». Но какой же заграничный «бад» терпел бы подобные вещи?
– Сударь…
– Нет, нет, я не забываюсь! Ни капельки! Я говорю по существу, раз вы этого хотите. Пустить бы сюда немца и посмотреть, что бы он здесь сделал. С чего бы ort начал – с великолепного танцевального зала или с очистки пруда?
– Ну, пойдем, Кшивосонд, пойдем… – сказал директор. – У нас еще много дел…
«Слеза, что из очей твоих катится…»[84]
Несколько сот рублей, отложенных доктором Томашем, сделали для его брата возможным выезд за границу. Несколько дней Виктор провел дома, среди всеобщего плача и семейных уговоров. Тем не менее в назначенное время он покинул родные края.
Это было ранним утром в феврале. Одноконная извозчичья пролетка с возницей, ушедшим чуть не с головой в огромный полушубок, тащилась по улицам. Под сенью поднятого верха сидел Виктор с женой. На передней скамеечке поместились дети, которым эта импозантная поездка доставляла несказанную радость. Заморенная, худая кляча-работница скользила по обмерзшим камням, спотыкалась, когда ее разбитые ноги попадали в ухабы, занесенные снежными сугробами, и тащила проклятие своей жизни – будку на колесах – по улице Железной, в сторону Вольской заставы. Из поперечных улиц с Вислы дул вихрь и яростно набрасывался на все вокруг. Он бил в ноздри и распяленные удилами морды выбивавшихся из сил коней, которые, напрягая все мускулы, тащили по варварской мостовой огромные грузовые платформы. Он сек глаза бедных людей, уже с рассвета бегущих куда-то за жалким кусочком хлеба. Изо всех сил трепал как хотел маленькую заблудившуюся собачонку, жмущуюся к холодной стене. Пытался вырвать крюки и наглухо захлопнуть двери, ведущие в магазины. Казалось, в иные секунды он приходит в бешенство при виде вывесок, бросается на них и хватает зубами огромные буквы, шатает из стороны в сторону, словно хочет сбить на землю глупые надписи. Натыкаясь по пути на высокие дома, ветер взлетал на крыши и сдувал оттуда снег на грязные улицы. Тонкие волоконца, словно живая движущаяся паутина, прорезали все, что видел глаз: легкие хлопья снега неслись так быстро и так непрерывно в одном направлении, что как бы соединялись в длинные нити. Казалось, сни тянулись из растущего на глазах сугроба под рыжим забором, как из кудели, а противоположные концы их наматываются на телефонные провода, кружась вокруг столбов с поперечинами, и летят, как бы влекомые каким-то механизмом, под водосточные трубы.