Погруженный в себя, он не заметил, что Кожецкий остановился перед ним. Он спохватился, лишь когда тот заговорил:
– Что же это, уважаемый эскулап, у вас такая кислая мина?
Юдым вздрогнул и недовольно покосился на навязчивого знакомого. Протянув руку, он коснулся его гладкой перчатки.
– Откуда и куда вы едете? – спросил он цедя слова, с почти оскорбительным выражением.
– Я к себе. А вы?
– А я… куда глаза глядят.
– Довольно оригинальное направление! И что же, оно ведет в какое-нибудь жилище или мы вроде блуждающей точки в пространстве?
Юдым словно давился словами. Неприязненно, нехотя он посмотрел на приятеля. Это было то же лицо, но еще более трудное для понимания. Как и раньше, пылали его глаза, похожие на два огонька – глубоко посаженные, черные, печальные, зачастую измученные до последнего предела, погасшие, а иногда сверкающие ненавистью и силой, будто белые клыки тигра. Один, левый, был как будто больше правого и очень часто совершенно неподвижен. Самым искренним, самым подлинным выражением в этих глазах была ирония. От этого несносного, пронизывающего, словно рентгеновские лучи, взгляда, тяжелого, упорного, иной раз захватывало дух у собеседника, как под наведенным дулом пистолета. Юдым всегда боялся этих взглядов больше, чем самых изощренных силлогизмов. Их беспощадная испытующая сила не доверяла ни одной сентенции и, казалось, запускала свои щупальцы в самую сердцевину всякой мысли, всякого чувства, всякого рефлекса, вплоть до столь сокровенных, какие человек сам не в силах заметить в себе. Взгляд Кожецкого высматривал в собеседнике всякую, пусть тщательнейшим образом скрытую неправду, позу, малейшую фальшь. А найдя, бросался на нее со свирепой радостью и забавлялся ее попытками укрыться, как кот пойманной в когти мышью. Тысячи выражений притворного удивления, поддельного восторга, хитрых поощрений к продолжению невинной похвальбы извергались из его черных зрачков, словно покрытых ртутью. И наконец из них выползал взгляд прямо-таки сатанинский, он разил, как тупой удар в грудь, парализовал голос и мысль собеседника.
– Я краем уха слышал, что вы поселились в деревне, – говорил тот, садясь у стола.
– В санатории…
– Ах, правда! В Цисах.
– Да, в Цисах.
– Ну и как, хорошее место?
– Не совсем.
– Но, надеюсь, выдержать можно?
– Я как раз оттуда уехал.
– Надолго?
– Навсегда.
– Voilа![92] Навсегда… Не люблю я этого слова «навсегда»… Неужели материальные условия?
– Я вам откровенно скажу, Кожецкий: я совсем расклеился. До такой степени, что мне и говорить трудно. Не сердитесь, прошу вас.
– Я уже заметил и прошу прощения. Хорошо, когда человек говорит прямо. В этом я разбираюсь и тотчас улетучусь. Одно словечко: куда вы едете? Может, вам нужны деньги или что-нибудь вроде помощи?
– Нет, нет! А еду я, кажется, в Варшаву.
В то время как он говорил это, ему послышался где-то неподалеку голос Иоаси. Сердце в нем сжалось и глаза остекленели, словно жизнь отлетела из них.
– Я скажу еще несколько слов… – сказал Кожецкий, – и уйду. Можно?
– Разумеется, говорите!
– Гак вот, поезжайте-ка, почтеннейший, со мной в Домбровский бассейн. На долго ли, на коротко – ваше дело. Отдохнете телом и душой, оглядитесь…
– Нет, нет! Я никуда не могу ехать.
– Скажу больше: на одном предприятии там есть вакантное место врача. Вы могли бы похлопотать и получить его. Впрочем – это после.
– Я в Варшаву… – пробормотал Юдым, сам не зная, почему он отвергает это предложение. Прежде всего ему претила необходимость разговаривать с Кожецким. А тот, словно угадав его мысли, продолжал:
– Я не стану ни разговаривать с вами, ни о чем-либо расспрашивать. Ну?
– Нет, нет.
– Где же вы хотите остановиться в Варшаве? В гостинице? Когда человек утомлен и у него с нервами неладно…
– Да у меня нервы в абсолютном порядке! Стану я еще болеть нервами, какими-то там глупыми нервами! Не выношу этого нянчанья с нервностью…
Веки Кожецкого слегка приоткрылись, и легкая усмешка скользнула по лицу. Но тут же исчезла, сменившись необычным на его лице выражением глубокого уважения и внимания. Юдым взглянул на приятеля и почувствовал облегчение. И правда: куда же ехать? Блуждать по улицам Варшавы, подавляя в себе вспышки ненависти и тоски?
– Да ведь я вам жизнь отравлю своей особой… – говорил он уже гораздо менее резко.
– Поедем в разных купе, даже в разных вагонах, если все дело в этом. А там вам отведут комнату, так что вы сможете вовсе меня не видеть.
– Что вы!
– Да ничего я. Знаю, что говорю. Впрочем, у меня есть тут и некоторый расчет.
– Что за расчет?
– Так, есть один.
– Но я ведь и билет уже купил до Варшавы.
– Ну и что с того? Сейчас пойду куплю вам билет до Сосновицы. Вы сидите здесь спокойно и огорчайтесь сколько угодно, а я тем временем сбегаю в кассу.
Юдым посмотрел вслед уходящему Кожецкому, и ему приятно было видеть мелькнувший в толпе светлый костюм. Вздох облегчения вырвался из его груди. С минуту он думал о том, что представляет из себя Дом-бровский бассейн, и, несмотря на все отвращение, которое он питал к новым местам и особенно к тому, что скрывалось под этим названием, он все же предпочел его Варшаве. Вскоре Кожецкий вернулся и торжественно показал билет, который, впрочем, тут же спрятал в свой карман. Подошел поезд. Юдым машинально отправился со своим новым спутником в вагон первого класса. Он был один в купе и тотчас, стараясь ни о чем не думать, бросился на диван. Когда вагон дрогнул и двинулся с места, он почувствовал явное удовольствие от того, что едет не один и не в Варшаву. Никто к нему не входил. Лишь час спустя тихонько появился Кожецкий со своим большим кожаным чемоданом в руках. Он сел в другом углу купе и взялся за книгу. Когда он снял свою дорожную шапочку, Юдым заметил, что его лысина стала больше. Коротко остриженные волосы еще чернели на темени, но белая кожа просвечивала уже и там. Кожецкий внимательно читал. На его красиво очерченных губах время от времени змеилось холодное презрение, квазиулыбка, которая всегда появлялась, когда этот «циник» оживленно спорил с кем-нибудь, строящим из себя великого человека. Юдым рассматривал Кожецкого из-под ресниц, и вдруг ему пришла в голову странная мысль: что было бы с Иоасей, если бы она стала женой такого человека? Он жаждал в ту же минуту увидеть ее глаза, хотел вспомнить их, но тут его собственные глаза утонули в слезах, затопивших его лицо. Так он лежал, неподвижный, изо всех сил стараясь подавить в себе мучительную дрожь. И вдруг почувствовал горячее желание, настоящую жажду заговорить с Кожецким о Иоасе, признаться ему во всем. Он уже совсем было собрался открыть рот и начать, как вдруг какое-то другое слабое воспоминание подсекло это намерение, словно тяжелая дробинка, попавшая в парящую в воздухе птицу. Он забыл, где он и что с ним происходит, и барахтался из последних сил в забытьи, охваченный смертельной тоской.
Часов в пять Кожецкий закрыл книгу и снял с полки тяжелый чемодан. Готовясь покинуть вагон, он тихо сказал:
– Вставайте, Юдым, мы у цели.
Они вышли на перрон большой оживленной станции, быстро прошли ее и сели в ожидающую их коляску. Сытые кони помчали их по городу. Казалось, он возник в одну неделю. Дома были не только новые и безвкусные, но и построенные кое-как, наспех. Параллельно улицам тянулись глубокие болота и яры. Засохшие брызги грязи виднелись даже на окнах второго этажа. Рядом с новыми каменными домами ютились старые лачуги и домишки из эпохи Пяста.
Пригород выглядел так, будто его непрестанно перетряхивали, и не затем, чтобы привести в порядок, а затем, чтобы хищнически изъять все, что возможно. На месте оставались лишь жалкие остатки. Зрение то и дело терзали ямы, рвы, сточные канавы.
Кое-где уцелели еще группы сосен, редких, как рожь, растущая на песке. Такая рощица просматривалась насквозь. Кое-где пустыри поросли кривыми сосенками, карликовыми выродками деревьев, можжевельником. Вся местность была бросовой землей, пустошью.