Спустились к «деду» — в зал большой гостиной.
— Ну, посмотрели ордена?
Мой дядя был всё тех же лучших правил, какие напоказ.
— Мне восемьдесят с лишним лет, а вы не ездите, не пишете. Вы думаете, можно появиться и здесь всегда меня застать?
Заметным было, как суровый командир стеснялся шерстяного пледа. Вращались новости в потоковом режиме на полную катушку. Звук не придавил — сигнал аудиенции недолгой.
— Ну, покажись, какая ты теперь… Цветёшь. А то, бывало, всё не слезала с рук отца.
— Карлики любят плечи великанов.
— Умеешь отвечать? Будь осторожней. Мне этот творческий твой институт всегда не нравился. Хочу сказать по существу. Твой муж был офицер большой династии, но в сущности — казёнщик. Наглый Обломов. А ты осталась без образованья. Я не считаю этот балаганный институт достаточным для заработка основаньем. Теперь смотри, куда и как тебе цепляться.
Поставить в угол упреждение возможных просьб и жалобы пресечь виной невинным — искусство командиров штаба. Несносность бедных родственников доконала за девяносто лет кормильца лучших правил. Здесь позволялось глотать обиды, не перебивая.
— Напутствую тебя, раз ты пришла. Ты — поколения полёта Гагарина. Вы — дети новой эры. Предназначения скоростей. По жизни нужно не бежать, а так плестись в её хвосте, чтоб крепко ухватиться. Гагарин сам. Где он теперь, Гагарин? Куртку в тайге нашли — упала с высоты восьми тысяч километров.
— Папа, я сохранил билет на площадь парада в честь прилёта. — Брат предъявил альбом коллекционных приглашений на сейшены шестидесятых лет. — Вот, для тебя и для меня два полных, именные.
— Да, правильно ты вспомнил, площадь в тот день перекрывали. На площадь, как в Большой театр, впускали по билетам. Слава. Популярность была неслыханной. К такому резонансу не были готовы власти. Их оглушал народ. Мальчик из-под смоленской деревушки. Господство.
— Я родилась пять лет спустя после полёта. Но площадь перекрытую я знаю.
Брат засмеялся с хитроумной фразой:
— Ну кто её не знает, хотя бы по картинкам букваря…
— Она права. — «Дед» сделался суровым. Брат смолк и растерялся перемене в насупленной брови отца. — Мне странно, что ты это помнишь. Послехрущевские года. Нужно было поднять рождаемость.
— Счастливый образ детства.
Брат явно выпадал из заговора наших разговоров и молча ждал момента поясненья. Я сжалилась:
— Меня засняли для финала программы «Время» в шестьдесят восьмом. На Красной площади. Я в валенках бежала по брусчатке в каракулевой шубке, схваченной ремнём.
— А я где был?
— Учился в академии. — Я в сроки временных расчетов как в небо пальцем ткнув, попала.
«Дед» тему уточнил:
— За балеринами ты волочился.
Пришлось смягчить пассаж:
— В лучших традициях семейства. Но площадь к съёмке перекрыли. Мы не попали с папой в Мавзолей. С тех пор я никогда там не бывала — перекрывают прям передо мной.
— Такое надо было сохранить! — Брат изводился страстью филантропа.
— Каракулевую к папахам шубку в мундирный шкафчик положить? Да в этой шубе после меня одиннадцать детей барахталось на зимних горках в Берендеях. Мы трудно жили. Плиссе на платье и промокшая нога — нас в школу на штабных машинах не возили. Я эту формочку носила до шестого класса. А знаешь, в чём секрет? Подшили загибом в поясе, чтоб складочки не распускались, и каждый год из строчки выпускали сантиметр. И я старалась не расти, чтобы не вымахать из плиссировки. Мы постигали скудно дефицит. Такой умеренности воспитанья японская традиция буддизма не ведала. Популярность площадная. Меня дразнили в школе за неё. Серость среды так мстительна за славу, как зло себе подобных сверстников. Ты кичился под крылышком. А мне мой балаганный институт — путевка в жизнь, защита и советчик.
Я завелась, хоть не желала испортить правило семьи о том, что девочка должна быть скромной.
По новостям экранным мелькали толстые подбрюдки в пиджаках малинового цвета. Цепями бряцали. Однако ж я в командировке. А это честь. Пора её и знать.
Останкино. Как много в этом звуке…
— Послушай, Парушенко, ты снимал в Чечне, скажи мне, эти парни по контрактам…
— Не надо, Яна. У меня с тобой две съёмки в сжатый срок. Ты должна знать, что я работаю на «орте». На «орте», понимаешь?! Это первый! Первый канал страны. Черт, дождь пошёл. У нас всё очень строго, ты просто ради любопытства, а мне — хотынь, если чего. Три года съёмок о пожизненном молчанье. Я не хочу в Новохренецк обратно, я конкурс выиграл, и я на первом… Чёрт, дождь. У тебя шапочка найдётся?
— Какая шапочка?
— Для душа.
— Вот, держи.
Он ничего не ел, он пил из горлышка, но только водку, при этом не хмелел — держал навесом кадр на полной неподвижности ладони, словно штативом, подпирал плечом пудовый лом с оптическим прицелом и превращался сам в штатив на скользкой крыше. Панорама с высотной точки «Космоса» под шпилем ложилась в кадр сквозь смог. Первый рассветный луч, если бы мог пробиться через тучи в кружала объектива, предполагалось, брал наезд двадцатикратной панорамы, где девятнадцать крат — японцы — уменьем технику создать, а сущий крат — перестановка шага народного умельца Парушенко. Вниманье, съёмка. Подкуём блоху.
— Слышь, ты, стажёр! Беги сюда, когда зовут.
По скользкой крыше, вдоль шнуров промокших кабелей в оплётке, осатанённый съёмочной опалой просунулся стажёр под шпиль.
— Ты это вот видал? — И Парушенко, зверея, что-то ткнул ему под нос.
— Нет, не заметил.
— Не заметил?! Да ты работаешь на «орте», на «орте», понял! Извинись.
Парнишка шмыгнул носом и шагнул по кромке шпиля. Подошва стёртая на лопнувшей кроссовке разошлась, и супинатор съехал. Заржавленной скобой держась не за стенной узор, а за промокший смог столицы, я подтянула ногу в сапоге на длинной шпильке к козырьку пилона, и парень ухватился за карниз, потом за водосток — и выпрямился под отвесным шпилем.
— Иванна Палловна, простите. Нас не предупредили. Мы не знали.
Под лопнувшую пятку водостоком текла вода и толстый шерстяной носок домашней вязки из собачей шерсти упрямо вздыбливал мешок штанин.
— Я не пойму, это о чём?
Стажер неловко указал кивком на оператора:
— Вообще я смутно догадался, но ведь наверняка никто из нас не знал… Ведь вы же — академик?
Он вспомнил моё отчество, что, в общем, знак для телевиденья, где всё под именами.
По замешательству молчанья текли косые струи пауз.
— Ты что, звезда? — Упрямый Парушенко ответа ждал и не снимал.
— Наверное. А как вы догадались?
— По шапочке. Корреспондентки носят из целлофана, как пакет, а у тебя какая-то из ниток.
Наверно, я имела очень глупый вид — чувствительность к мимическим нюансам у операторов превыше живописцев.
— Знаешь, на что такое надевают? На камеру. Когда такой вот дождь.
И гордый Парушенко на бленду натянул пакет. Вот век проучишься, чему не высказать слюною…
— А ты где учишься, стажёр?
— Я в МГУ на журналистике.
— Откуда?
— Из Химок. Знаете?
— Да как не знать.
Засунув нитяную шапочку салона-спа в карман промокших эксклюзивов, я приняла урок предательства деталью. Такая наблюдательность к предметам сродни искусству клоунов, разведчиков и опер-шпиков. Теперь не удивлюсь, если, понаблюдав мою шпагатную растяжку на длинной шпильке под карнизом крыши, они сочтут во мне воздушную гимнастку. Придется посыпаться звёздной пылью, чтобы такой бригаде угодить.
Москва со стоном пробужденья промокших эстакад дохнула парниковым газом под оболочки туч, чем сильно вдохновила Парушенко.
— Вот, она испаряет! Всё выделяется. Важно заснять на целлофан эту сиреневую дымку в панораме. Над городами всегда сиреневая дымка. Не серая, коричневая, угольная, голубая, а только лишь сиреневая. Давай же, добивайся, намагнить, стажёр!
Шурша промокшими шнурами и недоумевая, когда аккумулятор сдохнет, добились панорамы без толчков, и, медленно, затёкшей щиколоткой оперев в бетон шаги переступающих подмёток, спускались с крыши. Снаряженье волокли. Там, в нижнем ярусе, тычинкой мягонькой у основания гранитных пьедесталов имперского фундамента стою и носом схлюпываю хляби.