Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Перед завтраком у высочайшего стола все, служившие при Государе Преображенские офицеры и служащие ныне, собрались в одной из крайних зал большого дворца для поднесения Государю иконы. Ее превосходно изготовил Фаберже. Образа писаны в Москве: посредине Преображение Господне, а на створках Казанская Божья Матерь (празднуемая 8 июля) и св. Вел. Кн. Александр Невский. Поднося икону, я сказал: „Ваше Императорское Величество! 25 лет тому назад в этот самый день л. — гв. Преображенский полк был осчастливлен назначением Вашего Величества командующим полком. Сегодня, спустя четверть века, полк просит своего старого командира принять эту икону. Да будет она Вашему Императорскому Величеству благословением верных Преображенцев и выражением их непрестанных горячих молитв за благоденствие Державного Шефа“. — Царь перекрестился, приложился к иконе и прочувствованным голосом долго говорил нам. Александр III редко и мало говорит, никто не запомнит, чтобы Он произносил длинные речи, но тут мы ушам своим не верили: Царь говорил так хорошо, так просто, хотя, очевидно, не подготовившись, каждое его слово было так веско, что никто из нас никогда не забудет этой царской речи… „Есть в нашей гвардии батальон Императорской Фамилии, но я считаю Преображенский полк еще более полком Императорской Фамилии, еще более близким нашему семейству и в особенности Государям. Начиная с Петра, все царствующие государи и Императрицы были шефами полка. И поэтому он всегда должен быть первым в нашей армии, как я сказал уже нижним чинам. Это доказала его боевая слава еще в недавнюю кампанию…“ Так закончил Государь свою речь». Константину приятно было воссоздать все детали красивого акта, командиром которого он был.

* * *

Праздник кончился — наступили будни. Он готовился к своему первому полковому учению. «Я выехал перед полком галопом и начал ученье. Учились прекрасно», — сообщает его дневник.

Но спустя месяц с некоторой долей грусти он пишет Аполлону Николаевичу Майкову в Сиверскую, где поэт снимал дачу, построил церковь и школу:

«Как-то Вам живется на Сиверской в этот холод? Я перебрался с полком в лагерь 25 мая, здесь тогда шел снег. Постепенно привыкаю к новой и нежданной для меня должности командующего полком. Все еще мне как-то неловко и странно в этом положении, когда еще в апреле я был только смиренным ротным командиром, а батальоном так никогда и не командовал. Много было пережито новых впечатлений, волнений и тревог в последний месяц; Муза от меня отлетела. А мне так хочется снова отдаться ей здесь, в милом лагере, где я так часто находил вдохновение и воодушевление. Видали Вы книжку стихотворений Влад. Соловьева? Какие в ней есть прелестные вещи! Если б только он позабыл политику и богословие, чтобы отдаться исключительно поэзии».

Константину всегда казалось, что поэзия может жить лишь вдали от бурь, вражды и несогласий. Как ни пытался им любимый Фет свести Великого князя с творцом «прелестных стихов» Владимиром Соловьевым, ничего не получалось — слишком много шума было вокруг имени В. Соловьева. «Встает как венчающий купол, как свод устремлений, к которому сливаются струи кадильные, — встает имя Владимира Соловьева, — пишет один из современников и продолжает: — Для нас Соловьев — это была высшая истина, это было зеркало, в которое вместе с отраженьем событий преломлялся и смысл их. Рано умолк его голос. Да и когда звучал, не умели слушать его. А сколько раз Победоносцев налагал на него печать насильственного молчания!»

После выхода брошюры Соловьева «L'idee rasse» Победоносцев доносил Александру III: «Благоволите, Ваше Императорское Величество, обратить внимание на прилагаемую статью о Соловьеве, коего действия возбуждают теперь столько толков и негодования в России. Вот до какого безумия мог дойти русский умный и ученый человек, и еще сын Сергея Михайловича Соловьева. Гордость, усиленная глупым поклонением со стороны некоторых дам, натолкнула его на этот ложный путь». Государь ответил: «Действительно, это страшно печально, и в особенности подумать, что это сын милейшего Сергея Михайловича Соловьева, который был моим воспитателем».

А умные дамы и умные мужчины говорили, что лекции сына, а не отца, были незабываемые. Он мог «глаголом жечь сердца людей»; но глагол его был или под запретом, или стеснен. «Не смею говорить о Владимире Соловьеве, — писал князь Волконский, — не моего познания дело, не могу судить и о том, в чем истинная его сила — философ или публицист, но скажу, что среди русских публицистов, людей, занимавшихся вопросами общественно-государственными, ни один не принес на служение родине более высокого мыслительства, согретого более пламенным духом любви, чем Владимир Соловьев. И не слышу слов уже, но слышу этот голос, немного глухой, подернутый дымкою, с тем особенным, ему присущим чем-то апостольским, в оболочке ежедневной простоты. Но, несмотря на эту простоту, никогда не мог я подойти к Соловьеву так, как подходил вообще к людям. Он не был для меня физической сущностью; когда я пожимал его руку, я пожимал духовную руку. И вижу такую картину: в густой толпе, под белым сводом монастырских ворот, сребристо-черными прядями обрамленный лоб и голубой пламень глубоких глаз — на фоне золотой парчи. То было в воротах Александро-Невской лавры; он подпирал плечом гроб Достоевского. И под этой картиной хочется подписать и к нему же отнести его же (Соловьева. — Э. М., Э. Г.)слова:

Высшую силу в себе сознавая,
Что ж толковать о ребяческих снах?
Жизнь только подвиг, — и правда живая
Светит бессмертьем в истлевших гробах».
* * *

С восторгом, но и тоской по улетевшей от него собственной музе, Константин читал стихи Соловьева. Для него он был «особенный» еще и потому, что приходился другом Фету. Издалека, приглушенная зеленой чащей, звучала музыка военных маршей, раздавались окрики команд, голоса птиц, шум деревьев, а он не мог оторваться от стихов с удивительными мыслями, восхитительными сравнениями. Душа становилась чище, крылья у нее вырастали. И грусть, грусть от собственного бессилия! Муза, так охотно и часто прилетавшая в лагерь, не навещает его…

Стояла жаркая и тихая погода. Земля высохла, просила дождя. Вроде бы барометр падал, но сушь продолжалась. Хороводили в небе тучи, ожидалась гроза, но флотилия с темными парусами, возможно, набитыми дождями, проносилась мимо. «В стране ожидается засуха, люди боятся голода», — били тревогу газеты. В пятницу войскам был дан отдых. Но до двенадцати часов дня Константин Константинович провозился в лагере. В Павловск едва успел к завтраку. Дорогой обогнал солдатика с красным воротником, гадал издалека: преображенец или Московского полка? Оказался свой, из 12-й роты, Афанасий Степанов, шел на похороны матери. Смущенного и неуклюжего, Константин посадил его рядом с собой и довез до самой избы.

В Павловске дети прыгали вокруг него. Жена была в Германии у родителей. Потом няни увели детей.

Он сидел в тишине летнего дня. Примолкли птицы. Дети, наверное, уже спали — тихий час. Почувствовал, как соскучился по Лизе. Где-то поодаль мелькнула тень, давно не бывавшая в его садах. Одна дама — муза — напомнила о другой — жене. А как неимоверно они иногда соперничают! Не иначе как мелькнувшая тень оживила в памяти стихотворение, написанное год назад здесь же, в Павловске, когда Лиза тоже уезжала:

В тени дубов приветливой семьею
Вновь собрались за чайным мы столом.
Над чашками прозрачною струею
Душистый пар нас обдавал теплом.
Все было здесь знакомо и привычно,
Кругом все те же милые черты.
Казалось мне: походкою обычной
Вот-вот войдешь и сядешь с нами ты.
Но вспомнил я, что ты теперь далёко
И что не скоро вновь вернешься к нам
Подругою моей голубоокой
За чайный стол к развесистым дубам!
(«В разлуке», 29 июля 1890)
61
{"b":"116484","o":1}