Груэн кивнул:
– Была заключенной в Аушвиц-Биркенау. Это был один из самых страшных лагерей. Он находился под Краковом, в Польше.
Брови у меня поползли на лоб.
– А она знает? Про тебя, про Генриха? И про меня? Что все мы служили в СС?
– А как ты думаешь?
– Думаю, если б знала, то села бы на первый же поезд и укатила в лагерь для перемещенных лиц в Ландсберг. А оттуда первым же пароходом в Израиль. С какой бы стати ей оставаться тут? – Я покачал головой. – Вряд ли мне все-таки здесь понравится.
– Ну, так вот тебе сюрприз! – почти гордо заявил Груэн. – Она знает! Про меня и Генриха, во всяком случае. И более того, ей все равно.
– Но, господи боже, как же так? Не понимаю…
– Видишь ли, после войны, – объяснил Груэн, – она приняла католичество и теперь верит во всепрощение. И в работу, которая ведется в лаборатории. – Эрик нахмурился. – Да не смотри ты, Верни, так удивленно. Не она первая, таких довольно много. Евреи были, если помнишь, первыми христианами. Но вот за то, что она сумела преодолеть все, случившееся с ней, – он в изумлении покачал головой, – я по-настоящему ею восхищаюсь.
– Трудно не восхищаться, когда видишь такую красавицу.
– Это правда. И понимает, что все безумие осталось в прошлом.
– Меня тоже пытаются в этом убедить.
– Прости и забудь – так говорит Энгельбертина.
– Любопытная штука прощение, – обронил я. – Кое-кто ведет себя так, будто сожалеет, что существуют шансы на истинное прощение.
– Все в Германии сожалеют о том, что произошло, – заметил Груэн. – В это ты хотя бы веришь?
– Само собой, мы сожалеем. А как же! Сожалеем, что нас победили. Сожалеем, что наши города превратились в руины, а страна оккупирована армиями четырех стран. Сожалеем, что наших солдат обвиняют в военных преступлениях и сажают в тюрьму в Ландсберге. Сожалеем мы, Эрик, о том, что проиграли. А больше – ни о чем. И никаких свидетельств обратному я не вижу.
– Может, ты и прав, – вздохнул Груэн.
– Да ладно, – огрызнулся я, – не старайся из вежливости со мной соглашаться. Ведь по правде – откуда мне-то, черт побери, знать? Я всего-навсего детектив.
– Будет тебе, – улыбнулся он. – Тебе ведь полагается знать, кто совершил преступление? И ты наверняка угадываешь, так?
– Люди не желают, чтобы полицейские оказывались правы, – возразил я. – Они хотят, чтобы правым был священник. Или правительство. Ну пусть хоть адвокат. Это только в книгах люди хотят, чтобы правы были копы. А в жизни почти всегда предпочитают, чтобы мы во всем ошибались. Тогда, думаю, они испытывают чувство превосходства. И кроме того, Германия покончила с теми, кто всегда прав. Сейчас нам требуется парочка честных ошибок.
Вид у Груэна стал несчастным. Я улыбнулся:
– Эрик, черт побери, ты же сам сказал, что соскучился по настоящим разговорам. Ну вот и дождался!
23
Мы неплохо ладили, Груэн и я. Спустя короткое время он мне даже стал нравиться. Уже много лет у меня не было никаких друзей. Еще и из-за этого я скучал по Кирстен. Она долго была моим лучшим другом, а не только женой и любовницей. До наших бесед с Груэном я даже не понимал, как сильно мне недостает друга. Было что-то в этом человеке, что импонировало мне. Может быть, то, что он, прикованный к инвалидной коляске, все-таки сохранял бодрость духа; бодрее меня, во всяком случае, он был точно. Хотя это в общем-то нетрудно. А может, мне нравилось то, что он всегда находился в хорошем настроении, хотя со здоровьем у него была беда: случались дни, когда ему бывало так худо, что он даже с кровати встать не мог, и тогда я оставался наедине с Энгельбертиной. Изредка, когда он чувствовал себя достаточно хорошо, он ездил с Хенкелем в лабораторию в Партенкирхен. До войны Груэн был врачом, и ему доставляло удовольствие помогать Хенкелю. В таких случаях я тоже оставался вдвоем с Энгельбертиной.
Когда мне стало получше, я начал вывозить Груэна на прогулки: катал его с часок по саду взад-вперед. Хенкель оказался прав: для поправки моего здоровья Мёнх оказался местом лучше некуда. Воздух тут был свеж, как утренняя роса на горечавках, а зрелище, открывавшееся на гору и долину, постепенно размягчало мое сердце. В альпийских лугах жизнь стала представляться мне гораздо приятнее, чем раньше, тем более что и дом, и условия были тут по высшему разряду.
Как-то, когда мы прогуливались по тропинке, отлого спускавшейся по склону горы, я поймал пристальный взгляд Груэна, устремленный на мою руку, лежавшую на подлокотнике его кресла.
– Надо же, а я только сейчас заметил… – проговорил он.
– Что?
– У тебя же нет мизинца.
– Вообще-то один есть, – возразил я. – Но было время, когда имелось два. По одному на каждой руке.
– Еще детектив называется, – проворчал Эрик, подняв левую руку и показывая, что и у него тоже мизинец отсутствует. В точности как у меня. – Вот тебе и твоя наблюдательность. Знаешь, я уже начинаю сомневаться, друг мой, что ты вообще работал детективом. А если ты им и был, то вряд ли таким уж замечательным. Как там говорил Шерлок Холмс доктору Ватсону? Ты смотришь, но не видишь. – Ухмыльнувшись, Груэн подкрутил кончик уса, явно наслаждаясь моим удивлением и минутным замешательством.
– Что за чушь ты несешь! – заспорил я. – Ты сам знаешь, что не прав. Ведь я для того сюда и приехал, чтобы отключиться на какое-то время от прежней жизни. Что я и стараюсь делать.
– Пустые отговорки, Гюнтер. Сейчас ты скажешь, что болен, или еще какую-нибудь чепуховину выдумаешь. Например: ты не заметил, что у меня нет мизинца, оттого что после побоев у тебя отошла сетчатка глаза. И потому же не замечаешь, что Энгельбертина немного влюблена в тебя.
– Что? – Я остановил коляску, стукнув по тормозу, и обошел Груэна спереди.
– Ну да, это же бросается в глаза. – Он улыбнулся. – А еще называешь себя детективом.
– Про что это ты – влюблена?
– Я не говорю – безумно. Я говорю – немного. – Вытащив трубку, Эрик принялся набивать ее. – Нет, ничего такого она не говорила. Но ведь я хорошо ее знаю. Достаточно хорошо, чтобы понимать: влюбиться так, немного – вот и все, на что способна бедная женщина. – Груэн похлопал себя по карманам. – Кажется, забыл спички. У тебя нет с собой?
– Чем докажешь? – Я кинул ему коробок.
– Теперь уже поздно изображать из себя настоящего детектива! – хохотнул он. – Твоей репутации нанесен непоправимый ущерб. – Он истратил две спички, пока ему удалось раскурить трубку, и он перебросил коробок мне обратно. – Доказательства? Ну, не знаю. То, как она смотрит на тебя. Когда Энгельбертина видит тебя, дружище, ее глаза неотступно следуют за тобой. А когда говорит с тобой, то без конца поправляет волосы. А стоит тебе уйти из комнаты, тут же закусывает губу, как будто ей тебя уже не хватает. Поверь мне, Берни, признаки мне известны. Есть две вещи в жизни, на какие у меня особое чутье. Резиновые шины и любовные романы. Хочешь верь, хочешь нет, но я был великим ходоком. Сейчас я, конечно, в инвалидной коляске, но в женщинах разбираюсь по-прежнему недурно. – Пыхнув трубкой, Эрик ухмыльнулся мне. – Не сомневайся, она немного влюблена в тебя. Изумлен, да? Признаться, я и сам удивляюсь. Удивляюсь и немного, могу признаться, ревную. Но что поделать, ошибка весьма распространенная: всегда предполагаешь, раз девушка хороша собой, то и вкус в выборе мужчин у нее хорош.
Я расхохотался:
– Она, пожалуй, и влюбилась бы в тебя, не красуйся у тебя на физиономии проволочная мочалка.
Эрик смущенно потеребил бороду.
– Считаешь, мне следует избавиться от нее?
– Будь я на твоем месте, то сунул бы ее в мешок, добавил парочку камней поувесистее и поискал хорошую глубокую речку. Чтоб сразу избавить беднягу от мучений.
– Но мне нравится моя борода, – заспорил он. – Я так долго ее отращивал.
– Призовую тыкву выращивать тоже долго. Но ее же не тащат с собой в постель.