Я вытер руки о траву под настороженными взглядами пеликанов. Их оперенье лучилось знакомым мне яростным светом. Какой-то психоделический садовник со слабостью к кричащим краскам щедро подмалевал листву ив и декоративные папоротники. Над ослепительно освещенной лужайкой пропорхнула сойка, яркая, как тропический попугай.
Взбодренный этим празднеством света, я заглянул в витражное окно воды. Гроза взбаламутила реку, по мелководью сновала стайка угрей. Рыбы покрупнее держались мест поглубже, словно ища пристанища в фюзеляже утонувшей «Сессны». Я подумал о миссис Сент-Клауд, о нашем странном и яростном соитии, об исполненной нами пантомиме рождения взрослого младенца. Нервное раздражение, вызванное этим светом, светом воскресного утра, отозвалось во мне новым взрывом потенции.
Покинув сад Сент-Клаудов и углубившись в парк, я повстречал лань, чесавшую мордочку о серебристую кожу березы. В шутку – но и не совсем в шутку – я попытался схватить ее за задние ноги; это робкое существо вызывало у меня ту же сексуальную ярость, что и все вокруг, вплоть до деревьев и земли под ногами. Я хотел отпраздновать свет, покрывший этот сонный городок, излить свое семя на благопристойные ограды и игрушечные садики, вломиться в спальни, где все эти счетоводы и страховые агенты тупо листают свои воскресные газеты, и прямо на полу, рядом с супружескими кроватями, взять их тепленьких ото сна жен и дочерей.
И все-таки, заперт я в этом городе или не заперт?
За следующий час, пока улицы еще пустовали, я обошел Шеппертон вокруг. Следуя вдоль шоссе, печально знакомого мне по первой попытке вырваться на свободу, я направился в сторону Лондона, туда, где ровные поля сменялись россыпью озер и затопленных щебеночных карьеров. Оставив за спиной последние дома восточной окраины Шеппертона, я продрался через живую изгородь к заросшему маками полю и взял курс на ближайшее озеро.
В мелких лужах тихо ржавели заброшенный щебеночный транспортер и вылущенные скорлупки двух легковушек. Как только я подошел к ним поближе, воздух вокруг меня качнулся. Игнорируя это предупреждение, я шагнул еще раз. И тут совершенно неожиданно перспектива озер, карьеров и песчаных дорог между ними вывернулась, кочки вздрогнули и стремглав умчались прочь во все стороны одновременно, тогда как дальние заросли крапивы бросились ко мне и угрожающе сгрудились вокруг моих ног.
Я тут же и здесь оставил надежду бежать из Шеппертона. Мой мозг не был еще готов распрощаться с этим безликим городком.
Однако, если уж Шеппертон меня не отпускает, я мог хотя бы предоставить себе полную свободу делать все, что мне заблагорассудится.
Успокоившись этой мыслью, я вернулся в город. На тихих улочках появились первые люди, они мыли машины и подстригали живые изгороди. Стайка до блеска надраенных детей направлялась в воскресную школу. Они шли мимо веселеньких ухоженных садиков, ничуть не подозревая, что за ними слежу я, запертый сатир в белых кроссовках, ежесекундно готовый вцепиться в их крошечные тела. И в то же время я смотрел на них со странной нежностью, словно знал их всю жизнь. И они, и их родители тоже были пленниками этого города. Я хотел, чтобы они научились летать, увели легкомоторный самолет.
Рядом с киностудией над одним из садиков взмыл воздушный змей, прямоугольник из бумаги и бамбука, на котором ребенок нарисовал птичью голову, крюконосый профиль кондора. Проследив за бечевкой, я уткнулся глазами в мансардную крышу, знакомую мне по вчерашнему сну. Те же самые ступенчатые скаты, на которых оскальзывались две скопы, то же самое слуховое окно с фигурным наличником.
За проволочным забором киностудии, около брезентовых ангаров, рабочие перетаскивали по траве модели старинных самолетов. Тут были трипланы «Спад» и «Фоккер», огромный, с уймой растяжек, биплан межвоенных лет и несколько фанерных «Спитфайров». Пролетая над Шеппертоном на «Сессне», я не видел этих машин, зато прошлой ночью, во сне, их силуэты отчетливо рисовались на ночной траве.
Оглядевшись вокруг, я неожиданно осознал, что видел прежде и все остальные дома. Их нижние части были совершенно мне незнакомы, зато я прекрасно помнил все эти крыши, дымовые трубы и телевизионные антенны. Из дома вышел мужчина лет пятидесяти с дочкой-старшеклассницей. Он смотрел на меня хмуро и настороженно, как на возможного попрошайку. А я помнил полосатый навес верхнего балкона, двух спаривавшихся ястребов, которых я позвал за собой, в ночное небо.
Я был уверен, что дочка меня узнала. Когда я махнул ей рукой, она уставилась на меня почти зачарованным взглядом. Отец бдительно заступил между нами.
Стараясь их успокоить, я поднял свои перебинтованные, с ободранными пальцами руки.
– Скажите, вы видели ночью сон? Вам снилось, что вы летаете?
Отец отодвинул меня плечом и схватил дочь за руку. Они шли в церковь и совсем не ожидали встретить на улице, прямо перед своим домом, новоявленного мессию.
Мимо прошли две пожилые пары со взрослыми детьми. Не обращая внимания на явное неудовольствие этих людей, я зашагал с ними рядом, прямо по сточной канаве, старательно к ним принюхиваясь.
– А как насчет вас – вы летали сегодня во сне?
Я улыбался им, извиняясь за свой жалкий костюм, – и отчетливо ощущал все тот же острый запах, запах птичника.
Я последовал за ними в центр городка, по их невидимому летучему следу. Над моллом кружили большие птицы. Морские чайки – их было не меньше дюжины, – занесенные, надо думать, ночной бурей. На крыше супермаркета мрачно восседал ворон, перед почтой над декоративным фонтаном порхали две золотистые иволги. Этим тихим воскресным утром на головы степенно шествовавших в церковь людей со всех сторон обрушилась суетливая крылатая жизнь. Обманутые знакомым едким запахом, птицы видели в прохожих своих сородичей, а потому безбоязненно залетали в молл. Тяжелые чайки неуклюже ковыляли по скользкому кафельному полу, били крыльями по начищенной до блеска обуви. Смущенная женщина с нервным смехом отогнала чайку, пытавшуюся усесться ей на шляпку, чопорный старик в коричневом твидовом костюме отмахивался тростью-сидением от ворона, слетевшего из-под крыши ему на плечо.
Хохочущие дети бегали за иволгами, те выворачивались из их рук, золотыми комками огня мелькали среди телевизоров и стиральных машин.
Осаждаемые птицами, мы прошли через центр города, мимо сверкавшего неестественно яркой листвой парка к расположенной рядом с открытым плавательным бассейном церкви. Здесь, к всеобщему облегчению, птицы от нас отстали, испуганные неимоверным количеством перьев, лежавших на земле и на крышах припаркованных у кладбища машин, перьев, словно вырванных во время некоего головокружительного воздушного турнира.
Как ни странно, церковь оказалась закрытой, на дверях висела цепь с висячим замком. Недоумевающие прихожане стояли среди надгробий, жестикулируя руками с зажатыми в них молитвенниками. Старик в твиде указал тростью на колокольню с часами. Циферблат лишился части римских цифр, стрелки остановились на без скольки-то два. Мощенная булыжником площадка перед церковью была сплошь завалена перьями, словно кто-то распорол о шпиль огромную подушку.
– Вы викарий? – Молодую женщину, за которой я следовал от самого центра города, ввел в заблуждение мой костюм, хотя, и это было заметно, она никак не могла согласовать его с грязными кроссовками и пропитанными кровью бинтами. – Служба начинается в одиннадцать. Что вы сделали с отцом Уингейтом?
Как только муж отвел ее в сторону, твидовый старик тронул мое плечо ручкой трости. Он уставился на меня взглядом отставного военного, все еще не доверяющего этим гражданским.
– Ведь вы же летчик, да? Вы сели вчера на реку. Что вы здесь делаете?
Вокруг меня собирались люди, обескураженная паства. Мое присутствие добавляло им растерянности. Они бы предпочли, чтобы я куда-нибудь улетел. Может быть, они чувствуют в моем мозгу вывернутые перспективы, заточившие меня в этом городишке?
Подняв забинтованные кулаки, я прошел сквозь толпу к дверям церкви, взял тяжелый дверной молоток и трижды им ударил. Меня раздражали эти робкие люди в безукоризненно отглаженных костюмах и платьицах с цветочками, бесила их вежливая религия. Меня подмывало сорвать двери с петель, загнать эту публику в церковь, рассадить их по скамейкам и не выпускать, чтобы смотрели как я святотатствую и похабничаю – мараю кровью со своих ладоней их кровоточивого Христа, заголяюсь, мочусь в купель, да что угодно, лишь бы стряхнуть с них эту робость, научить их яростному, безудержному ужасу.