Она взяла мою руку в свои, нежно сжала.
— Я тоже умею слушать, дорогой. Хочешь посидеть со мной и поговорить?
Я покачал головой.
— Она не любит меня или кого-то еще, не верит в любовь. Боится любви, обязательств, которые несет с собой любовь. Ей никого не нужно, кроме себя и, разумеется, зеркала, чтобы восхищаться собой. Вот и вся история. Так что садиться незачем, поскольку нет предмета для разговора.
По правде говоря, о страхах моей матери и особенностях ее психики мы с сестрой Мириам могли бы говорить без остановки до весеннего солнцестояния.
Но до полудня оставалось чуть больше полутора часов, в комнате отдыха торчали семь бодэчей, смерть открыла калитку и приглашала меня в бобслейный желоб, вот почему не было у меня времени изображать жертву и рассказывать печальную историю о трудном детстве. Не было ни времени, ни желания.
— Что ж, я всегда здесь, — пожала плечами Мириам. — Воспринимай меня как Опру, давшую обет бедности. В любой момент, когда ты захочешь открыть душу, я здесь, и тебе не придется сдерживать эмоции во время рекламных пауз.
Я улыбнулся.
— Вы показываете пример в служении Богу.
— А ты по-прежнему окутан облаком загадочности.
Когда я отвернулся от сестринского поста, мое внимание привлекло движение в дальнем конце коридора. Фигура в капюшоне стояла у открытой двери на лестницу, вероятно наблюдая, как я разговариваю с сестрой Мириам. Почувствовав на себе мой взгляд, фигура ретировалась на лестницу, дверь захлопнулась.
Капюшон скрывал лицо, во всяком случае, я пытался убедить себя в этом. И хотя мне хотелось верить, что наблюдал за нами брат Леопольд, подозрительный послушник с открытым лицом уроженца Айовы, я практически не сомневался, что ряса была черная, а не серая.
Я поспешил к концу коридора, вышел на лестницу, затаил дыхание. Не услышал ни звука.
Хотя на третий этаж не допускался ни я, ни кто-либо другой, за исключением сестер, я все-таки поднялся на лестничную площадку между этажами и оглядел последний пролет. Никого.
Никакой непосредственной угрозы не было, и тем не менее сердце учащенно билось. Во рту пересохло. На спине и шее выступил холодный пот.
Я все еще пытался внушить себе, что капюшон скрывал лицо, но не получалось.
Перепрыгивая через две ступеньки, сожалея, что я в носках, которые скользили по камню, я поспешил на первый этаж, открыл дверь в коридор, никого не увидел.
Спустился в подвал, после короткой заминки открыл дверь в тамошний коридор, замер на пороге, прислушиваясь.
Длинный коридор тянулся под всем зданием старого аббатства. Второй пересекал его посередине под прямым углом, но с того места, где я стоял, заглянуть в него не представлялось возможным. В подвале находились «кит-кэтовские катакомбы», гараж, щитовые, мастерские, кладовые. Чтобы обследовать все эти помещения, мне бы потребовалось много времени.
Но какими бы тщательными ни были мои поиски, я сомневался, что найду ту самую фигуру. А если бы нашел, скорее всего, пожалел, что начал ее искать.
Когда эта фигура стояла в дверном проеме между коридором и лестницей, свет потолочной лампы падал прямо на нее. Ныне капюшоны на монашеских рясах не такие глубокие, как в Средневековье. Материя не нависает надо лбом и не скрывает лицо, особенно если на него падает свет.
У фигуры в дверном проеме лица не было. И не только лица. Свет, попадающий под капюшон, не находил поверхности, от которой мог бы отразиться, только ужасающую черную пустоту.
Глава 23
Как только я окончательно убедил себя, что увидел саму Смерть, у меня тут же возникло желание поесть.
Я пропустил завтрак. Если бы Смерть забрала меня до ленча, я бы отправился на Ту сторону очень, очень голодным.
А кроме того, на пустой желудок я плохо соображаю. Недостаток сахара в крови замедляет процесс мышления. Если бы я позавтракал, то, наверное, смог бы понять, что хотел мне сказать Джейкоб.
Кухня в монастыре большая, но при этом очень уютная. Возможно, потому, что от царящих на ней запахов рот сразу наполняется слюной.
Когда я вошел, воздух благоухал корицей, коричневым сахаром и тушенной с яблоками свининой. Понятное дело, есть захотелось еще сильнее.
Готовкой занимались восемь сестер, все с раскрасневшимися, улыбающимися лицами, некоторые с пятнами муки на щеках, с закатанными рукавами, в синих фартуках поверх белых ряс. Две сестры пели, и их мелодичные голоса радовали слух.
У меня возникло ощущение, что я попал в какой-то старый фильм и сейчас на кухню вбежит Джулия Эндрюс[19] в костюме монахини, напевая песенку церковной мышке, сидящей у нее на тыльной стороне ладони.
Когда я спросил сестру Реджину-Марию, можно ли мне сделать сэндвич, она ответила, что приготовит его сама. Легко и непринужденно орудуя ножом, что вроде бы не свойственно монахиням, она отрезала два больших ломтя от толстого батона, потом два тонких ломтика от окорока, один кусок хлеба смазала горчицей, второй — майонезом. Быстренько собрала ветчину, швейцарский сыр, порубленные оливки, салат, помидоры и хлеб в кулинарное чудо, придавила рукой, разрезала на четыре части, положила на тарелку, добавила маринованный огурчик и протянула мне. Я за это время едва успел помыть руки.
Тут и там у боковых столиков на кухне стояли табуретки, где ты мог выпить чашечку кофе или съесть сэндвич, не путаясь под ногами. Я огляделся, чтобы выбрать самую подходящую… и увидел Родиона Романовича.
Бородатый русский работал за длинным столом, на котором стояли десять пирогов. Покрывал их шоколадной глазурью.
Рядом, на том же столе, лежала книга о ядах и знаменитых отравителях. Я заметил, что закладка вставлена где-то на пятидесятой странице.
Заметив меня, он нахмурился и указал на соседнюю табуретку.
Человек я дружелюбный, никого не люблю обижать, вот и не нашел повода отклонить предложение, даже если оно исходило от русского, возможно, потенциального убийцы, которого слишком уж интересовали причины моего появления в гостевом крыле аббатства.
— Как идет ваше духовное обновление?
— Медленно, но плодотворно.
— Раз уж кактусов здесь нет, мистер Томас, во что вы будете стрелять?
— Не все повара блюд быстрого приготовления медитируют под пистолетные выстрелы, сэр. — Я откусил кусок сэндвича. — Некоторые предпочитают метать ножи.
Романович продолжал покрывать глазурью первый из пирогов.
— Я вот нахожу, что выпечка успокаивает и настраивает на размышления.
— Так вы сами испекли пироги, не только покрываете их глазурью?
— Совершенно верно. Это мой лучший рецепт… пироги с апельсиново-миндальной начинкой и глазурью из темного шоколада.
— Звучит неплохо. И сколько людей на текущий момент вы отравили своими пирогами?
— Я давно потерял счет, мистер Томас. Но все они умерли счастливыми.
Сестра Реджина-Мария принесла мне стакан кока-колы, я ее поблагодарил, а она сказала, что добавила в стакан две капли ванили, зная, что я люблю привкус ванили.
— Вы всем нравитесь, — заметил Романович, когда сестра отошла.
— Скорее нет, чем да, сэр. Они — монахини. И должны со всеми ладить.
В лоб Романовича, вероятно, был встроен некий гидравлический механизм, позволяющий очень уж низко надвигать брови на глаза, когда настроение русского ухудшалось.
— Обычно я с подозрением отношусь к людям, которые всем нравятся.
— В добавление к импозантной фигуре вы еще и на удивление серьезны для верзилы.
— По рождению я — русский. Мы иной раз бываем серьезными.
— Я все время забываю о вашем русском происхождении. Вы настолько лишились акцента, что люди принимают вас за уроженца Ямайки.
— Вы, наверное, удивитесь, но никто и никогда не спрашивал меня, родился ли я на Ямайке.
Он закончил покрывать шоколадной глазурью первый пирог, отодвинул его в сторону, поставил перед собой второй.