Открыл я глаза — темень. Пальцами шевельнул — слушаются. Ощупал себя — целый. Только холодный и мокрый весь, как пиявка. Ну, думаю, пронесло. Не утратил, значит, организм-то старой закалки.
Вдруг слышу, дверь скрипнула. Замер. Чую, крадется партизанка моя. Лихорадит ее, бедняжку, так, что аж пол ходуном ходит. Но ползет, паскуда, ползет! Ну что ж, решил я, ты свой куплет исполнила, пришла пора мне припев затягивать.
Приблизилась, рукой потянулась. Я дыхание задержал. Кончиками пальцев до моей руки дотронулась — пульс нащупывает. А у меня от слабости, а может от желания жуткого, сердце через раз биться стало, да даже и не биться, так — трепыхаться. Ну, и решила моя ненавистница, что все — гутен морген! Сгинул Софрон Бандеролькин в дебрях ада.
Эх, как бросилась она из комнаты вон. Чуть косяк не вынесла. Обрадовалась — отмучилась мол. Ну, я по-тихому на пол сполз, кое-как на ноги поднялся и за ней.
А она уж одетая в дверях стоит. Как глаза-то на меня подняла, так и просела вся.
— Вот, — говорю я ей ласково, — за тобой пришел. Отпустили меня ироды небесные буквально на пять минут. Так что поспешать надо.
И сам, значит, руки-то к ней протягиваю.
Ничего не смогла вымолвить она, несмышленая моя, только улыбнулась, лужу под собой организовала, да и рухнула в нее.
Двое суток в полной бессознательности в реанимации пролежала. На третьи очнулась, но речи и всякой подвижности лишилась напрочь. Двусторонний инсульт. Вот такая вот диагностика. Переборщил в сердцах-то.
Вскоре получил я свое сокровище под расписку: в инвалидной коляске с потухшим взглядом и со страшной улыбкой на перекошенном лице. Прикатил это все домой, поставил у окна и стал ухаживать. Кормил, обмывал, обстирывал — полноправный хозяин. И воцарились в нашей хибаре мир, согласие и гробовая тишина. Отвоевались подчистую. А за что бились? Ради какой идеи? Поди теперь разберись.
Через год она умерла. А я как схоронил мученицу свою, так и ушел из тех мест от греха. И теперь вот жду своего часа. Как встретит она меня там? Миром или опять бой предстоит?
А ты говоришь — просто. Нет, парень, просто только в кино любится, да в парках под кустиками. А в жизни любовь одна не ходит. Около нее и ненависть, и расчет, и еще всякая такая нечисть трется. И никуда от этого не деться, потому как на то Воля Божья. Но как любил говаривать всеми обосранный товарищ Сталин: «Наше дело правое! Мы победим!» Так что, если хочешь любить — борись!
10
Дядя Софрон умолк, вытянул из носка сигарету «Аврора» и закурил.
А я? Что же происходило со мной?…
О, во мне вызрело Великое противостояние!
В верхней его точке возвышалась Военная Доктрина дяди Софрона, покоящаяся на Рыночном принципе Халила. Диаметрально противоположно этой композиции мерцал Совершенный Восторг. В центре — маялся я.
Разум мой кипел и склонялся в сторону неопровержимых фактов, тогда как душа холодела и рвалась к мечте. Хуже всего было телу, оно спазмировало, стремясь вывернуться наизнанку. Надвигалась катастрофа. Но залязгали дверные запоры, вспыхнул дневной свет, дверь распахнулась… В камеру вошла Панкова Е.М.
Новая форма лейтенанта милиции прилежно упрощала геометрию ее тела, не оставляя фантазиям ни малейшего шанса. Жесткий, прицельный взгляд вселял ужас и мистическое чувство долга. Да… это была уже не та дурманящая и манящая субстанция, которая вчера покоилась на сосновом полке бани моего деда. Предо мной явилась функция — неумолимая и беспощадная!
— Немедленно на выход! — загремел ее протокольный голос. — Через час с документами и вещами быть в военкомате. В 12.00 отправка на главный призывной пункт. Все ясно?!
— Так точно! — самопроизвольно отрапортовал я, и… противостояние исчезло. Испарились муки. Терзания сгинули. Домыслы канули. А что же осталось, спросите вы? Отвечаю: поселок Лоза, в/ч 43006, пятая рота, второй взвод, четвертое отделение, военный строитель рядовой Веденеев — все! Но не думайте, что это ничтожно мало, нет, просто большего и быть не должно.
II. Отношение к военной службе
2. Призывной комиссией при Советском районном военном комиссариате гор. Уфы признан годным к строевой службе.
Призван на действительную службу и направлен в часть 24 апреля 1983 года.
Военный комиссар полковник Тимирканов
11
«Солдат — понятие нерастяжимое», — любил говаривать командир нашей роты, отличник боевой и политической подготовки, гвардии лейтенант Редозуб. За две недели учебного карантина этот низкорослый человек с широкими плечами из ста тридцати возомнивших индивидуумов выплавлял единый слаженный организм, готовый к выполнению любых стратегических задач. Метод его был непредсказуемо прост и заключался в формировании у новобранцев состояния «кромешной ясности». Что это такое? О, это особое расположение духа возникает тогда, когда вы добровольно и напрочь отказываетесь от всякого рода осмысления происходящего с вами и вокруг вас, а только лишь необузданно-ревностно принимаете все как есть.
Естественно, что таких результатов можно добиться только неформальным путем. Поэтому к официальным предписаниям, таким как: физподготовка, строевая муштра, ведение боя и политическая зрелость, Редозуб относился пренебрежительно, откровенно скучал и после утреннего развода уходил опохмеляться. Его гений подлинно расцветал ночью.
Через два часа после отбоя возродившийся таинственный неформал возникал в расположении роты. Прервав доклад заполошного дневального демонстрацией своего гвардейского кулака, он бесшумно проходил в спальное помещение казармы. Там, отдавшись долгожданному сну и утратив всякую бдительность, нежились на двухъярусных кроватях мы — его юнцы — такие еще уязвимые!
Несколько минут командир стоял в проходе и внимал многоголосию безмятежного храпа, сладострастных стонов и жалобных бормотаний, наполнявших темноту.
— Рота… Подъем, — бесцветным голосом произносил лейтенант и, получив в ответ все те же сонные излияния, молниеносно преображался.
Теперь это был неистовый смерч, сметающий все на своем пути. Истинно говорю вам, то были великие минуты — минуты прозрения! Тогда как наши разомлевшие от сна тела копошились на холодном полу среди опрокинутых кроватей, пытаясь облачиться в разбросанное обмундирование, души наши, преисполненные изумления, необратимо мужали.
Через неделю таких еженощных откровений сон наш становился подозрителен и чуток, как сон залегшего на отдых зверя. Едва различимый шепот наставника: «Рота…» — приводил нас в ярость, которая не ведала преград.
Редозуб торжествовал.
Скомандовав подъем, он удалялся в свой кабинет и отсутствовал ровно 45 секунд. На 46-й появлялся в проходе без кителя и фуражки, но в тельняшке и с топориком в левой руке (Редозуб бил и правой и левой на равных). Мы встречали его двумя противостоящими друг другу шеренгами при полной выкладке.
Медленно двигался Редозуб по образовавшемуся живому коридору. И шеренги, дрогнув, начинали натягиваться, словно две стальные струны. Когда же Редозуб достигал противоположного конца, они сливались в чистейшем унисоне. Линия носков, ранжир, выправка — все дышало совершенством и безупречной симметрией.
Но гвардеец разворачивался и шел дальше — от совершенства внешнего блеска к красоте внутренней мощи.
Пристально вглядываясь каждому в глаза, в эти мутные зеркала взбалмошной индивидуальности, командир приводил всех к единому знаменателю, который (по Редозубу) до получения приказа должен быть равен нулю, после — стремиться к бесконечности.
Хлесткий удар правой (чуть выше солнечного сплетения) — и строй покидает рядовой Моторин. Много самоуверенности у этого спортсмена-гимнаста и чересчур самодовольства. Еще удар — выбывает рядовой Кукуруза (потомственный пастух). Беспрерывно излучает подобострастие и таит в своей впалой груди жалкий страх. Удар — и, задыхаясь, лечу я — опять подвела ирония.