— О'кей, спасибо большое. Пока.
— Как Йохен?
— С ним все в порядке.
— Поцелуешь его за меня?
— Не буду.
— Не сердись, Руфь. Ты знала все еще до того, как это началось между нами. Все было честно и в открытую. У нас не было секретов. Я ничего не обещал.
— Я не сержусь. Я просто знаю, что лучше для моего сына. Пока.
Я положила трубку. Пора забирать Йохена из детского сада. И зачем только я позвонила Карлу-Хайнцу? Я уже сожалела об этом: вновь разбередила старые раны — все, что мне удалось аккуратно разложить по полкам в шкафу моей жизни, теперь было снова разбросано по полу. Я шла по Банбери-роуд в «Гриндлс», монотонно повторяя про себя: «Все кончено — успокойся».
В тот вечер, после того как Йохен лег спать, мы с Людгером сидели позже обычного в гостиной и смотрели новости по телевизору. Стоило мне только сосредоточить на них свое внимание, и тут, как назло, стали показывать репортаж из Германии о суде над группой Баадер-Майнхоф, длившемся уже более ста дней. Людгер заерзал на своем месте, когда на экране появилась фотография человека: лицо его было отталкивающе красиво — такая порочная красота встречается у определенного типа мужчин.
— Это Андреас, — сказал Людгер, показывая на экран. — Ты знаешь, я с ним знаком.
— На самом деле? И где вы познакомились?
— Мы работали вместе в порно.
Я подошла к телевизору и выключила его.
— Чашку чая? — спросила я.
Мы вместе пошли на кухню, и я поставила чайник.
— Что значит «работали в порно»? — поинтересовалась я между прочим.
— Какое-то время я снимался в порнофильмах. И Андреас тоже. Мы вместе проводили время.
— Ты снимался в порнофильмах?
— Ну, на самом деле, только в одном. Он все еще продается. Ну, знаешь, в Амстердаме, в Швеции.
Людгера, казалось, распирала гордость.
— И как он назывался?
— «Вулкан спермы».
— Хорошее название. И Андреас Баадер тоже был в этом фильме?
— Да. А потом он свихнулся. Ну, ты знаешь — Ульрике Майнхоф, РАФ, гибель капитализма.
— Я разговаривала сегодня с Карлом-Хайнцем.
Людгер замер.
— А разве я не говорил тебе, что навсегда вычеркнул его из своей жизни?
— Нет, не говорил.
— Ein vollkommenes Arschloch.
Он произнес это с необычным для себя чувством, забыв свою привычку говорить медленно и лениво. Полный мудак — вот народный эквивалент, который я выбрала бы для перевода сказанных им слов. Я посмотрела на Лютгера, который сидел и размышлял о Карле-Хайнце. А ведь я разделяла его тихую ненависть к старшему брату. Он крутил локон своих длинных волос между пальцами, и на миг у него на лице появилось такое выражение, словно он вот-вот разрыдается. Я решила, что Людгер мог бы остаться еще на день или два. Я ошпарила заварной чайник, положила туда заварку и налила кипятку.
— Ты долго занимался порно? — спросила я, вспомнив его спонтанное хождение по квартире голышом.
— Нет. Я бросил. У меня начались очень серьезные проблемы.
— Что? С самой идеей порнографии? Ты имеешь в виду на идеологической основе?
— Нет, нет. Порно — это здорово. Мне нравилось — я люблю порно. У меня начались серьезные проблемы с mein Schwanz,[30] — сказал он, показав на свою промежность.
— Ах… В этом смысле.
Людгер лукаво улыбнулся.
— Он не слушался меня, ты понимаешь?
И насупил брови.
— Вы называете его «хвост» по-английски?
— Нет. Мы говорим по-другому.
— Ясно. И что, никто не говорит «хвост»? Ну, типа сленга?
— Нет. Англичане так не говорят.
— Schwanz — «хвост»: мне кажется, что «хвост» — это очень выразительно.
Мне не хотелось углубляться в эту тему. Чай заварился, и я налила ему чашку.
— Знаешь, Людгер, — сказала я бодро, — продолжай называть его «хвост», и, может быть, это слово войдет в моду.
Я отнесла чайник, бутылку молока и чашку в ванную комнату, осторожно поставила все это на край ванны и пустила воду. Пить горячий чай, лежа в горячей ванне, единственный для меня верный способ успокоиться, когда мозг взбудоражен до крайности.
Я закрыла дверь, разделась, залезла в теплую воду и стала медленно пить чай, блокируя в своем сознании все мысли о Карле-Хайнце, его образ и годы, проведенные вместе. Вместо этого я стала думать о матери, об инциденте в Пренсло, о том, что она видела и делала в тот день на границе Голландии и Германии в 1939 году. Вся эта история по-прежнему казалась мне невероятной — я не могла отождествить свою мать с Евой Делекторской…
«Жизнь странная штука, — думала я, — никогда нельзя быть ни в чем уверенной. Только подумаешь, что все в порядке, все идет своим чередом, все вопросы решены — и вдруг это все переворачивается вверх дном». Я повернулась, чтобы долить чаю, перевернула чайник и ошпарила шею и левое плечо. Мой крик разбудил Йохена, а Людгер стал барабанить в дверь.
История Евы Делекторской
Лондон, 1940 год
И ТОЛЬКО В АВГУСТЕ Еву Делекторскую вызвали наконец в связи с инцидентом в Пренсло, чтобы она доложила свою точку зрения. Она отправилась на работу, как обычно: вышла из своего жилища в Бэйсуотер и села на автобус, который должен был довезти ее до Флит-стрит. Ева села на втором этаже и закурила свою первую за этот день сигарету. Она смотрела на залитый солнцем простор Гайд-парка, думая о том, как красиво выглядели заградительные аэростаты, прямо висевшие в бледно-голубом небе, праздно размышляя, оставят ли эти аэростаты после окончания войны, если только ей когда-нибудь настанет конец. «Гораздо лучше обелиска или какого-нибудь военного памятника», — думала Ева, представляя ребенка, спрашивающего своих родителей году этак в 1948 или 1965: «Мамочка, папочка, а для чего эти большие воздушные шары?..»
Ромер сказал, что эта война продлится не менее десяти лет, пока американцы не вступят в нее. Хотя, надо признать, что это вырвалось у него в мае в Остенде, когда Ромер был потрясен немецким блицкригом: войска Гитлера шагали по Голландии, Бельгии и Франции. Десять лет?.. Это получается — 1950. К тому времени со смерти Коли пройдет уже одиннадцать лет. Неожиданная мысль заставила Еву вздрогнуть: она постоянно думала о брате, теперь уже не каждый день, но все еще много раз в неделю. Будет ли она думать о нем так же часто в 1950 году? «Да, — сказала она про себя не без вызова, — да, я буду его вспоминать».
Когда автобус подъезжал к Мраморной Арке, Ева развернула газету. Вчера сбиты двадцать два самолета противника; Уинстон Черчилль встречается с рабочими на заводе, выпускающем снаряжение для армии; новые бомбардировщики могут долететь до Берлина и дальше. Ей стало интересно, уж не является ли последняя заметка творчеством СБД — все признаки были налицо, а она уже становилась экспертом в их распознавании. История имела логичную и правдоподобную фактическую основу, но одновременно были в ней и дразнящая неопределенность, и завуалированная недоказуемость. «Представитель Министерства военно-воздушных сил не стал отрицать, что такие характеристики будут вскоре доступны для королевских ВВС…» Да уж, все признаки налицо.
Ева вышла из автобуса в момент, когда он остановился у светофора на Флит-стрит, и свернула на Феттер-лэйн, направившись к неприметному зданию, в котором размещалась компания «Служба бухгалтерии и делопроизводства». Она позвонила в дверь на площадке пятого этажа и попала в довольно обшарпанную прихожую.
— Доброе утро, дорогая, — сказала Диэдри. В одной руке она держала пачку газетных вырезок, а другой шарила в ящике своего письменного стола.
— Доброе утро, — ответила Ева, забирая у нее вырезки.
Диэдри была сухопарой женщиной за шестьдесят, беспрестанно курившей. На ней лежали все администраторские функции СБД — снабжение оборудованием и материалами; добыча билетов, пропусков и медикаментов; владение важной информацией: кто был на месте, кто не был, кто был болен, а кто — «в командировке»; и что самое главное — она решала, кого пускать к самому Ромеру, а кого нет. Моррис Деверо шутил, что на самом деле Диэдри — мать Ромера. Диэдри говорила неприятным монотонным голосом, в значительной мере снижавшим эффект теплых ласковых слов, с которыми она постоянно обращалась к людям. Она нажала кнопку, чтобы пропустить Еву через внутреннюю дверь в тускло освещенный коридор, куда выходили двери всех рабочих кабинетов.