Канцелярия заготавливала списки — воняло из окон огарками и чернилом.
На черные подворья пригнали тяжелые подводы, собрали народные конвои — бравые молодцы, закатаны рукава, нашивки на воротах, где промаршируют — там бело от плевков. А в глазах — скука вековечная, тоска стоячая. Выросли те детишки, юнкер.
Вывесили повсюду списки и приказ: тем, кто не из больницы, явиться в указанный день по адресу, взять с собой носильные вещи, какие получше и ценности у кого какие есть.
Ехать, юнкер, так ехать.
Чтоб ни одна золотая коронка не ускользнула от городской казны.
Народ покорный — пошли, понесли. Кто сдуру в бега ударился — тех Догнали, тиснули в пересыльную тюрьму, жандармы их били, говорят, до кровохарканья. А нечего бегать.
С чего Магуль начал всю эту возню?
Во-первых, деньги. Во-вторых — имя свое прославить — реформатор, друг народа, потомки обзавидуются. За чистоту нации ратует, ночей не спит.
Но благонадежные шептались, что есть и третья причина.
После Анны, Магуль женился на вдове с ребенком — дочка у нее была от первого брака, Мария.
Девчонка, как девчонка. Я ее видел: рыженькая, приятная. Что мама с папой скажут — все делала.
И вдруг все под откос — и смеется чаще, и в глазах синих словно метель, и собираются во дворе прохожие люди, травят байки, собаки приблудные кормятся, всем хорошо.
А сама она — крылатая, неприрученная, возьмет отчим за руку — отдергивает ладонь и прячет под передник.
Учитель танцев жаловался Магулю, что на уроках она напевает незнакомые песенки, зыбкие, вольные. И страшные.
По докторам водили девчонку — а она смеялась докторам.
То ли на плоской крыше, оплетенной хмелевыми лозами, танцевали двое в зарничную ночь.
То ли следы чужой, некованной лошади отпечатались в палисаде. То ли вышла дочь к семейному завтраку, а на рыжей челке вянет вересковый венок. И от не снятого на ночь платья пахнет дальними
лугами, багульником, кобыльим молоком, дымом, волей, юнкер, вольной волей, где не женятся и не выходят замуж…
Мать брякнет серебряную ложечку с вензелем на блюдце: "Это что такое?"
" — Дикий Охотник брал в седло прокатиться."
" — Когда?!"
" — Во сне.
"— А какой он из себя, этот твой ухажер?
— Седой, мама, молодой, а седой…
Отчиму на шею вешается, днем шелковая, а к вечеру — как сглазили девку — снова Мария крылатая.
И ни словечка из нее не вытянешь — ведь не одна она по ночам бродит.
Мало ли о чем судачат в пивных.
В одну из облав к тем магулевым ребятам-закатанным рукавам попала Анна.
Магуль расцвел, пропал в больнице на два часа, вышел перекошенный, ушибленную руку втискивая в перчатку. Анна осталась сидеть в каморе с разбитой скулой. Ни слова о сыне не сказала.
Лесное убежище к тому времени Рошка отстроил, как картинку. Как взяли Анну — в доме устроили засаду.
Но Рошка не возвращался домой. И на лесопилках и в каменоломне, где он обычно подрабатывал, его тоже не видели.
А на черных подворьях грудами валялись отобранные у чудиков вещи.
Башмаки стоптанные, куклы, зеркала, тюки с зимними пальто, баулы с елочными игрушками, связки книг, детское приданое, соломенные шляпы, склянки с лекарствами, женские косы и кудри всех мастей. Я сам видел, юнкер, двор больницы, где согнанных людей кормили баландой из ботвы, по
черпаку на нос. Ничего, на поселениях будем кормить по-божески. Мы ж не звери.
Я поселился на постоялом дворе, на барахолке купил гражданское платье.
Однажды ночью перепугался спросонок: внизу галдеж, народ вывалил из комнат полуодетый.
Чтобы не попасть в толчею, я высунулся из окна, мое как раз выходило на площадь.
Там беготня — серый рассвет исполосован огнями. А у ворот ратуши — всадник. Как пощечина!
Конь неклейменый, не седланый, кружится, задом бьет.
А верховой-то, юнкер — Рошка.
Вырос, точеный весь, волосы белые, брови темнючие сдвинуты. Уже не в саване — рубаха из цветных лоскутов и штаны холщовые. Люди мечутся, а подойти к нему боятся.
" — Эй, отец! Отпусти людей, иначе сожгу твой Содом к чертовой матери! Я колдун, ты знаешь!"
Ну дурак, позер, выскочка, как был, так и остался.
Сунулись к нему стражники наконец — куда там! Присвистнул, как дьявол, и бросил чалого в галоп на толпу сквозь огни.
Скандал! Молодчиков покрепче отрядили на поиски буйного. Да не догнали — получили фигушку с макушком.
Магуль выскочил на балкон в ночном колпаке, Марию от перил оторвал, и потащил в дальние комнаты — запирать.
Я влез в штаны и чесанул через луга в лес. Сердце вело, юнкер, спешил, оскальзывался на суглинке, но знал — бегу правильно.
Я нашел его на песчаных откосах у реки. Конь бродил в камышах, пугал куликов. Рошка меня, как ни странно, узнал, мы обнялись.
" — Брось бузить, — говорю — побереги себя. Тебе уже второй десяток. Ну какой из тебя колдун? Самое лучшее для тебя-бежать за тридевять земель."
А он будто не слышит. Ухмыльнулся.
" — Бежать… Знаешь, Николаус, как надо бегать? Утром, до солнца, когда стрижи горстями в пустоте носятся. Разденься догола, вдохни и беги, беги, будто струнный перебор. Слышал… Фанданго… Все брось, прошлое настоящее, имя, память. И только в небо смотри, неотрывно, будто мамкину грудь сосешь. Упаси Бог подумать, что под ногами. Глаз не опускай и не упадешь никогда. Если повезет."
Я за голову схватился.
" — Что ты несешь, — ору, — полудурок! Не хочешь бежать — пойди сдайся, покайся, будешь жить на поселениях с матерью. Чем плохо? Хуже, если поймают, ты их раздразнил — бить будут смертным боем."
Рошка на меня обернулся, посмотрел, наморщил лоб, будто спросонок и медленно так, спокойно говорит:
" — Нет никаких поселений, Николаус. Они уже выкопали рвы. Известь заготовили. И расстрельным командам по полштофа водки на рыло поставили"
Сказал, как убил.
И, уезжая, обернулся, оперся на конский круп ладонью.
" — Смотри не забудь: не опускай глаз, тогда не упадешь."
Что с дурака взять.
Через несколько дней, вечером, завыли оси, заскулили кобели на коротких поводках, и из казенных ворот поползли подводы. Психи, тунеядцы и жиды, посчитанные, сидели тихо. По бокам гарцевал конвой, сам Питер Магуль покачивался в двуколке, в малиновом камзоле при всех регалиях, шнурах, аксельбантах и цацка-пецках, как патриоту полагается.
Я тащился в отдалении, с жиденькой толпой тех, кто вылез полюбопытствовать.
Среди прочих на второй телеге я заметил Анну. Она держала на коленях чьего-то ребенка, на ухабах вздрагивала обритая голова. Я все понимал, а не завоешь, бегите, мол — все врут, нет никаких поселений, там рвы, там смерть.
Я встретился глазами с Анной, конечно, она меня не помнила, но по взгляду ее ясно было — они там на подводах уже и так все поняли.
И всадник.
Как из ножен его выхватили в небо. Осеннее марево прострелено было солнцем и всадник рос, чалый конь прядал скачками, ближе, ближе, ближе…
Вскинув руку скакал Рошка, и окровавленная ладонь словно горела.
Сам он распорол ладонь, выпустил чудесный цветок, пришла пора для единственного Рошкиного чуда.
Магуль сделал знак холуям, не торопитесь, мол, пусть подъедет поближе, на ловца и зверь бежит.
Разом завыли, рванулись овчарки.
По лицам конвоя я понял, юнкер, что там, за спиной творится.
Они корчились, орали, как дети.
Ой, парень… Сдохну я, невмоготу говорить.
Город вспыхнул, как коробок, закричал огнем со всех концов.
Зачадил в ползаката. Занялся арсенал — грохнула пороховая башня.
Охрана бросила подводы, как в тумане я видел: арестованные разбегались на волю. Лошади бились в постромках. Резкий крик перекрыл сумятицу. То по сизой траве, потеряв чепец, бежала рыжая Мария, бургомистрова дочка, юбка, взмыв, обнажила колени.
Рошка замешкался, закрутил коня, весь потянулся к ней, улыбаясь — миг — и подхватил бы в седло.
Магуль, выпавший из двуколки, брошенной кучером, вырвал пистолет из кобуры, выстрелил.