Ты будешь жесток ко мне, ты будешь говорить много недобрых вещей, ты станешь кричать, что у тебя от таких разговоров лопается голова, а я даже тогда не забуду, что на самом деле — рвется сердце.
А еще вот можно сделать так: я тебя буду держать, а ты за меня — раскачивать, но держать я буду плохо, еще хуже, чем ты раскачиваешь, и не удержу, ты перевернешь небо и землю, но погибнешь, и тогда мне станет так невыносимо, что я приду к тебе, и ты убьешь меня. А на третий день оба воскреснем. Заодно с твоим бессмертием ничего решать уже не придется.
6
Если я бумага, то пиши на мне,
я держатель тебе.
Если я холст, то рисуй, а то еще можешь крестиком поучиться вышивать, тоже дело хорошее.
Я держатель тебе.
Если я воск, то лепи из меня -
я держатель тебе.
Но мять бумагу не смей, резать холст не моги, жечь воск не вздумай, я держатель тебе.
И держи, держи меня, когда раскачаюсь я сам, когда ты мне — бумага, холст и воск, и не дай смять, порезать и сжечь.
Ныне, присно и во веки веков.
А со всем остальным я и так управлюсь.
белый берег
Вот так, вот так, по белому песку мелкими шагами, часто перебирая ногами, по старым костям, по белым скалам — таскаем мертвое дерево, живой камень, уминаем белую глину руками.
Чертежи унесло ветром, смету разметало по дюнам, нам ли до того дело, мы погружены в грезы. Мы очень заняты чем-то серьезным, мы строим дом на холме против моря, окнами в закат, а дверью — в осень, на белых скалах в черную проседь.
Дом на холме, с водой на дне — из дерева, камня, костей и глины, из тумана, стекла и песка, и — что там тебе притащила река? парусину? сгодится и парусина. Снега вот только сюда не носи нам.
Как закончим дом, время внутрь внесем, будем жить по часам, а свет войдет сам.
На столе — огоньки, на окнах — венки, по углам — шепотки.
Застелим белым кровать, будем жить-поживать.
Чай кипятить, травы варить, огонь держать, никогда не врать.
С Богом жить — над Богом выть.
не про секс
Почему нет слова «вылюбить» — как «выебать»?
Не про секс, а. Приходи и вылюби меня. Вылюби меня и уходи.
Линор Горалик
Ты приходи.
Ты умащивайся рядом, ты заглядывай в глаза снизу вверх, ты зарывайся носом, подпихивайся под локоть, шипи на кошек, зачем мне на колени лезут. Ты ворчи сонно у меня под боком, жалуйся невнятно, я буду тебя гладить, уминать, как глину, как холодный воск в пальцах, ты будешь мягчеть, мягчеть, потеплеешь, засветишься желтым, мы вылепим тебя заново из желтого меда и белого воска.
Ты приходи, садись у ног, кури сигарету за сигаретой, рассказывай, дергай напряженно губами, говори отрывисто и сердито, я зарою тебе пальцы в волосы и подожду, пока ты выговоришься, а дальше уже можно будет просто помолчать.
Ты приходи, бледный и больной, ложись лицом вниз, спи тяжелым сном. Я принесу плед, я завешу лампу черным платком, я перегорожу время, оставлю только щель, пусть течет тонкой струйкой, сколько его ни есть. Мы заварим малины и мяты, мы одолеем тяжелый сон, мы отпустим время и воду в реке, паводок придет, постоит зеленой волной у самого горла, а потом уйдет, и можно будет открыть окна и не жечь по утрам свет.
Ты пропадай непонятно где, по каким-то своим важным и смешным делам, ты решай проблемы расположения звезд вдоль эклиптики, ты учи тигров рычать, а листья — желтеть, а потом приходи, ты увидишь, что все это время я стоял у окна и смотрел, не идешь ли ты.
Ты приходи, я возьму тебя к себе, отмолчу, отстою. Я тебя отстою как мессу в нотрдаме, как осажденный город, как собственную правоту.
Я тебя отстою, тогда уж дальше пойдешь.
Алексей Карташов
Рассказы о рукописях
Еще раз о «Путешествии на Запад»
Ведьме с любовью
В тот год, когда мы окончили школу, двое моих товарищей поступили в Институт Востока. Выбор одного из них — японское отделение — был понятен и даже завиден. Дина же, как вы знаете, выбрала китайскую группу, и объяснить это вряд ли могла бы даже она сама. Годы нашего обучения (мы тогда встречались очень часто, если мерить нынешней нашей мерой) не внесли особой ясности в этот вопрос. Перспективы работы, о которой мы думали все чаще, были у Дины туманны, поскольку в то время Китай был наглухо отгорожен от остального мира, уже не в первый раз в своей неправдоподобно долгой истории, а сведения, проникающие вовне, не давали повода для оптимизма.
Динины рассуждения казались нам не имеющими отношения к реальности. Да она всегда была несколько странной девушкой, и я чем дальше, тем больше получал удовольствие от хода ее мыслей, хотя не мог согласиться почти ни с чем. Дина утверждала, например, что китайская цивилизация вообще не имеет ничего общего со всеми остальными, а случайные совпадения (наличие письменности, власти или простых вещей, вроде одежды или жилищ) доказывают не больше, чем, скажем, сходство дельфинов и рыб.
Вы, может быть, помните, как был тогда устроен наш мир. Всякое явление в нем было неизбежно связано с рок-музыкой и сексуальной революцией, так называемое культурное наследие человечества могло остаться "вещью в себе", а могло и приспособиться. Так, Иисус, Иуда и Понтий Пилат смело вошли в настоящее благодаря Булгакову, Веберу и Райсу; прочим повезло меньше.
Постепенно наш замечательный мир утрачивал свои позиции, точнее, реальность, под натиском вполне конкретных математики, механики, молекулярной биологии и прочих, не менее увлекательных объектов приложения разума. Удивительно, но, несмотря на наше расхождение в частностях, мы понимали друг друга лучше, чем раньше. Кажется, это может служить гносеологическим доказательством единства Вселенной.
В декабре 19.. года Дина позвонила мне и попросила срочно приехать. Просьба удивила меня, потому что, хоть мы и были когда-то близкими друзьями, но не виделись уже несколько лет. Я знал, что она довольно долго работала в архивах с ничего не говорящим мне названием, потом уехала из Москвы в поисках чего-то, опять-таки, непонятного непосвященным. Как нетрудно представить, я ехал к ней, уже зная, что вечер выпадет из привычного ряда.
Дина — высокая брюнетка, на удивление молчаливая и редко дающая волю эмоциям. Многие подозревали, что у нее их нет вовсе, но это, конечно, несправедливо. А в тот вечер она была необыкновенно оживленна, хотя, по-моему, скрывала сильную тревогу. Нет, она не боялась, что я не поверю ей — скорее, наборот: что я зевну и скажу: "Ну и что?" Помните анекдот про ковбоя, который выкрасил лошадь в зеленый цвет?
История, которую я выслушал после обычных необязательных слов, выпивания рюмки амаретто и рассматривания очаровательных копий индийских эротических скульптур, разделялась на две части. В первой, где рассказывалось о поездке в Улан-Уде, Монголию и Индию, было, на мой первоначальный взгляд, мало информации по сравнению со стандартными путевыми заметками. В то же время какие-то неуловимые исторические и литературные детали непонятным образом тревожили меня. Они явно образовывали последовательность, сходящуюся к неясному до поры пределу. Вторую часть я слушал с нарастающим ощущением нереальности происходящего. Это было странное чувство, вам оно, конечно, тоже знакомо: что все изменилось бесповоротно, и назад пути уже нет.
Извинившись за приблизительность перевода, Дина прочитала мне текст на двадцати страницах, обнаруженный ей в одном гималайском монастыре. Вэй Чунь, подданный императора Кай Юаня, излагал свои соображения по этическому вопросу, актуальному в ту пору (начало ХI века н. э.). В качестве примера, направленного против некоторого, опять-таки неизвестного нам, но, видимо, общественно опасного заблуждения, автор приводил "известное из летописей поветрие, охватившее лучшие умы Государства и причинившее горестный для всякого честного слуги Императора упадок культуры и пренебрежение к истории". Вэй Чунь восклицает: "Почти двести лет с легкой руки Суй Циня мы жили, восторгаясь далеким городом (следует неизвестный иероглиф, но из дальнейшего ясно, что речь идет о Риме) и насаждая в Государстве чуждые нам обычаи. Эта эпоха справедливо осуждена, но, к сожалению, не за то, за что ее следовало бы осудить". Хотя для автора очевидно, что все помнят "эпоху Суй Циня", он с присущим многим китайским литераторам занудством подробно описывает её, исходя из своей риторической задачи.