…и когда папа Карло вырезал своему голему рот, он быстро-быстро сунул туда азбуку с картинками, а это чучело недолго думая поменяло ее на золотой ключик и, понятное дело, превратилось в марионетку…
…здесь есть такое выражение "втанцевать в май", с него начинается настоящая весна…
…мир рухнул, с ним была плутовка такова…
…и все эти тысячи ангелов тусуются на острие иглы, а злой верблюд не пролезает даже в ее ушко, поэтому сидит внизу и продает билеты в этот дансинг…
И много, много еще.
Полные карманы цветного серпантина, развеваются по ветру, шуршат словами, текут сквозь пальцы, когда сунешь руку, как телеграфная лента.
Когда набьется доверху, он сдает цветной ворох в Небесную Канцелярию Книги Судеб. Там их раскладывают на страницах как попало, среди потерянных игрушек, пуговиц и воздушных шариков.
Пригодится для Страшного Суда.
близнецы
Подумай сам, говорю я ему, просто потрудись подумать, ты сам увидишь, что иначе нельзя.
Мы идем по набережной, дождь перестал. В Эрмитаже новая выставка и новая цена на билеты. Мокрая такса семенит по лужам, на длинном печальном носу висит большая капля, вид у таксы самый жалкий.
Я не понимаю, упрямлюсь я. Если нет тебя, то есть я. Если нет меня, то есть ты. Кто-то один, понимаешь? Если одного нет, то есть второй, но они неотличимы, поэтому какая разница, которого нет, говорю я, в сущности, никто ничего не заметит, если один из нас сейчас исчезнет.
Мы смеемся, потому что это правда.
Мы вытираем друг другу носы после дождя — у обоих платки немного грязноваты, это тоже смешно. Еще бы, провалялись в куртках с прошлой осени.
Надо бы зайти купить свежих, говорю я, вот только где, везде цветные, в полосочку или в цветочек, ужас какой. Платки должны быть белые, говорю я, желательно — с монограммой.
Ну хорошо, говорю я, положим, мы есть оба, хотя не очень понятно, каким образом. Но ты понимаешь, что тогда надо как-то делить сферы влияния? Типа чур я сегодня ем, говорю я, хихикая.
Тебе вообще еда не полагается, тебя нет, говорю я сердито, потому что мне не нравится это хихиканье. Можешь ты побыть серьезным хотя бы секунду?
Это тебя нет, говорю я, я не могу быть серьезным, когда такая радуга, толстая и важная над Петропавловкой, как семицветный слон. Это тебя нет, я тебя выдумал, потому что все забыл, и мне надо было кем-то быть, пока я вспомню. Что-то говорить в человеческие лица, не говорить же им «мы», когда я один, шарахаться начнут.
Ты не бываешь один, говорю я. Ты никогда не бываешь один, даже когда тебя нет.
Потому что кто-то один всегда есть, а раз есть кто-то один, есть оба, если нас не могут отличить, то какая разница, кого из нас видят?
Смотри, говорю я, Летний желтеет. От него так сладко пахнет после дождя, и Лебяжья канавка поднялась над гранитом почти на метр, видно, как уходит под воду осенняя трава. Желуди в этом году такие надутые, круглые, сытые такие, лоснящиеся желуди. Они вылетают из тесных шляпок, как взорвавшийся поп-корн. Мы полдня бегали по городу и теперь с удовольствием плюхаемся на скамейку, вытягиваем ноги, достаем сигареты. От синего солнечного неба веет холодом, со стороны Васильевского идет туча, прямо с залива, но мы не торопимся.
Я — есть, упрямо говорю я. Ну, подумай сам, если бы меня не было на самом деле, прожил бы ты хоть час? Я бы повесился, говорю я. Меня передергивает. Я бы точно повесился. Не через час, но через месяц-другой — точно. Это — весомый аргумент, весомее многих. Но все равно, я не знаю, что делать. К снам на двоих я давно привык, но ведь дело не только в снах. Я боюсь придти куда-нибудь, где мне скажут: вы здесь только что были, — а я с глупым видом переспрошу: мы?
Ну хорошо, говорю я, но есть же все-таки что-то, что мы делаем порознь? Вот рисую-то я всегда один… Ты еще скажи, что ты пишешь один, говорю я, усмехаясь углом рта. А еще ты один колдуешь и совсем-совсем один плачешь.
Послушай, говорю я, неужели это так плохо, что я есть? Почему тебе непременно надо все поделить, я же вот не требую от тебя обязательного отчета, за что у нас отвечаю я, а за что — ты?
Но у меня нет ничего, чего бы не было у тебя, говорю я печально. А у тебя…
А меня вообще нет, напоминаю я. Ты только что сказал, что выдумал меня. Ложная память и прочее.
Мы вздыхаем. Мы качаем головами. Мы греем друг другу холодные пальцы и слушаем музыку из одного плеера — Спасение Королевских Детей, LOTR-2, тринадцатая дорожка. Туча затягивает небо, если мы сейчас не пойдем домой, промокнем насквозь.
Но мы еще немного погуляем вдали от всех. Потому что стоит нам появиться в людном месте, нас сразу начинают окликать, то так, то эдак, так что мы уже привыкли отзываться на оба имени.
Дело в том, что когда-то один из нас умер. Но кто это сделал, один или второй, теперь уже никогда не узнать.
сказка про Распоследнюю душу
Бродила по миру Распоследняя душа. Дырявая вся, прожженная во многих местах, в насморке и репьях. Никогда ей ничего толком не давалось, ни одно доброе дело она до конца не довела, как бралась за что приличное — верный признак, что приличное похабщиной обернется. И тела все какие-то попадались подозрительные, старушечьи — прям от рожденья. В мужиках она долго не задерживалась, не жильцы были ее мужики, вот бабы иногда попадались крепкие, но с крепкими бабами выходило хуже всего. Глазки у баб были мелкие, завидущие, а руки, особенно ладони — большие и загребущие. Бабы жили дольше всех, помирали враз, причем все больше не своей смертью, но после них Распоследняя душа совсем не в себе бывала.
Горевали ее подопечные часто, и за нее, и за себя, слезы лили — когда пьяные, а когда и самые настоящие. Да толку с того горя — глазенки вытрут и снова гребут. Попить-поесть надо? Каждый день. Оболтусов своих, мал-мала-меньше, кормить надо? Каждый день. А еще одеться, а еще за свет, да за антенну, да за вывоз мусора. Словом, только поворачивайся. Когда загребали уж совсем внаглую — просила душа о себе подумать, ведь как ей после такого тела срамного домой-то возвращаться? Как всем на глаза покажешься? Как послабления попросишь, как наврешь с три короба, что в следующий раз непременно — да, проследит, выведет, наставит на пусть истинный. Дело известное, если искренне, то ведь поверят и, глядишь, что получше дадут… А эти, ее бренные-то, они тогда петь начинали. Пели задушевно, слезу пускали — да и она со всеми переживала, не чужая, своя душа все-таки. С песен, правда, могли и порезать ее бренных, и тогда все снова-здорово — в младенца, да не в того, который розовый да сытый у молодой мамаши в кружевном конверте, этих-то раздают только отчитавшимся, да еще смотрят, как отчитался, тоже по ранжиру все.
Словом, колесо беличье, безвыходное.
И вот однажды невмоготу стало Распоследней душе, взмолилась она ко Господу из очередной своей спящей бабы, взмолилась о перемене участи, но тихонько так, не слишком громко, чтобы не все Его внимание привлечь, а то нагорит еще, а так, краешек.
Краешек так краешек.
Глазом Распоследняя душа моргнуть не успела, как вознесена была в высь немыслимую, на высоченную ледяную вершину, холодную и сияющую. Все царства земные простирались внизу, а выше был только белый свет, и перепуганная баба Распоследней души прямо на этот свет смотреть не могла, припадала к ледяной корке, щурилась и охала, и грешила на паленую водку, что пила накануне.
— Ну, — услышала душа, — что же ты. Вот перед тобой все царства земные, проси у меня любую участь — и будет дано тебе, о чем просишь, если ты и в самом деле признаешь власть мою над собой.
— Да, Господи, — забормотали душа и баба разом, обе были напуганы, обе просили о крохе, капельке, а теперь не чаяли живыми уйти, — да, Господи, да пребудет воля Твоя на земле и на небе…
— Женщина! — оборвал их голос из света, — разуй глаза! Не видишь ты, кто перед тобой? Ты в руке моей, подобная комку воска, я сожму руку — и изойдешь ты паром, и не станет тебя!