И вкатились мы в клыкастые ворота Генуи, окаянного лигурийского ящера. Надо было видеть, сьеры, как захлопывались стены лавок, и жались к стенам прохожие. Я уже без зазрения совести обсуждал стати проплывавших мимо дам, дабы успокоить Николь, которой эти лобастые донны в подметки не годились. Брабо ржал и требовал, чтобы я переводил красавицам его замечания.
Генуя заворочалась, как чесоточный, в садах правителя зашмыгали доносчики. Упало каленое сердце Алессандро ди Лигури — он тогда сидел на шее Генуэзской республики, питался в страхе перед отравой одними голубиными яйцами и даже в постели с женой не снимал панциря. Узнав о нашем парад-алле, железный Алессандро впал в буйство, прибил домочадцев, ночь проторчал перед образом Мадонны, а утром его осенило.
Малолетнюю саранчу, естественно, науськали враги республики, решившие дьявольской козней свихнуть набекрень мозги правителя и забросать славу Генуи младенцами. Этак сначала в ворота протопает орда юнцов, а за ними, глядишь, и закованные в латы наемники, а горожане их спокойно потерпят.
В порту дрожала ночь, бурлили и воняли в котлах для каторжников неописуемые отбросы, из лиловой тьмы вывалился всадник и, пока его лошадь ярилась, крикнул, чтобы мы немедленно убирались, иначе мессер Алессандро обратится к полезному наследию царя Ирода.
Но тут действительно произошло чудо: Истинная Правда распластался под копытами и что-то объяснил нашему горбоносому ругателю.
Тот зашелся хохотом, Истинная Правда поцеловал стремя, и всадник сгинул, довольный. Алессандро ди Лигури спокойно спал в ту ночь. Наверное, сейчас не так сладко дремлет в земле молодой тиран, лишенный чести, власти и родины.
Николь заходила по грудь в воду и стояла, почти неразличимая среди свай, но море было неотделимо от звезд, и ни корабля, ни Иерусалима не увидела моя Николь…
Мы стояли рядом и смотрели туда, где замерла в скорби отцветшая Гефсимань.
Четыреста детей не спали и входили в море, дробя шагами круги созвездий, чтобы хоть на вершок, хоть на слезу, хоть на молитву быть ближе к Святой Земле. Брабо посадил на плечо серьезную малявку и показывал ей Ковш.
Смешно, сьеры… Никогда нельзя позволять детям осуществлять свои мечты. Кто в детстве не желал бежать за море, или скитаться по земле, чтобы дойти до края, приподнять хрустальную сферу, как занавес и подсмотреть замысел Божий?
Кому не теснила грудь весна той яростной, той великой тягой умереть или взлететь, отряхнув оболочку, родительскую любовь, память еще не заполненную, легкую, как косточка птичьего крыла.
Крепче держите детей за руку, сьеры. Ведь именно память привязывает человека к земле. А этого груза у нас как назло, не было. На молодой крови мы замешали Святую Землю. И нашлись умники, которые пили эту смесь и нахваливали…
Монахи сказали нам, что утром придет корабль и увезет нас к Богу.
Болтаясь между спящими в сонном полубреду, я нашел бочку с водой, но там ничего не было, кроме слизи на стенках.
И, возвращаясь к Николь и Брабо, я заметил Стефана — он благоговейно кряхтя, тащил кувшин вина к арбе. Я прячась, пошёл за ним.
Монахи похвалили пастушка — теперь все трое развалились на бараньих шкурках, прислонившись к колесам — на расстеленном перед ними ковре расставленно было лакомой и жирной жратвы человек по меньшей мере на десять. Меня при виде этого замутило от голода.
В янтарном свете пары — тройки масляных трактирных светильников монахи и Стефан трапезничали — из их ленивого разговора я понял, что угощение им прислал правитель Генуи, за некую услугу, и теперь он вступил в дело вместе с ними. Они явно кого — то ждали, вглядывались в темноту и старались, жадюги, побыстрее всё сожрать и выпить.
Руки и морды их лоснились, по подбородкам текло, обвислые губы сочно чавкали — с меня словно сняли заклятие — теперь уже зрение не мутили молитвенные экстазы — с бритвенной остротой я отмечал, что прежде изможденный и щуплый Стефан за время нашего путешествия по Италии округлился от безделия и сытости вдвое, да и заплывшие глазки его спутников выдавали в них уже не монахов, а дельцов.
Вскоре рядом с ними присел моряк. Они спорили, торговались на пальцах, Истинная правда, коверкая итальянский, орал в дубленую рожу гостя:
— Вы нас без ножа режете, Риччардо! За таких парней и девок нечестивцы и золота не пожалеют. Вы же видели — товар отменный: ноги литые, глаза ясные, грудью рулевое весло перешибут. Вон сколько прошли и не охнули, готовы жрать ослиные стручки и спасибо говорить!
А дворянчики?! Их отмыть, а там — манеры, языки, тысяча удовольствий, суфле… А цена — пшик! В прошлом году мы разочлись по-божески. Товар хорош! Хорош товар!».
Моряк скалился, тряс серебряными цацками на шее:
«Мужской пол — два денария за душу, женский пойдет по одному. Их еще в море половина передохнет».
Стефан сосал вино, щурился. А потом закликал, засучил ногами, но не удержался — хихикнул. Моряк подивился его пастырским талантам и ушёл довольный.
Кстати, Амброз, где вы откопали это выдающееся дитя? Сколько пащенку было лет? Куда я должен пойти? Фу, ваше преосвященство! Сидит тут, потеет, выражается при дамах, пример молодежи подает гнилостный…
Так сколько — тринадцать, четырнадцать?
Клинок на моей груди похолодел. С меня сорвали все: веру, любовь, незримый доспех крестоносца. И сквозь громадную ссадину с хохотом хлынула ненависть. Я ей упивался, сьеры, я летел, я ненавидел с высшей чистотой, словно разом ударили по органным клавишам, мне казалось, я кусаю их уродливым смехом, выгрызаю черные куски мяса и жира. Я убежал прежде, чем они опомнились.
Чуть позже Истинная Правда бродил, рыгая, подолгу светил фонарем в спящие лица. Стоял он и надо мной, на щеку мне капнуло масло, но я спал и улыбался что твой купидон.
Утром причал прогнулся под нашими ногами.
Высоты Генуи ожогом запечатлелись в полуденном небе. Легко забыть лишения и боль, когда зелена круглая плоть волн и, точно ладонь Господня, протянуты сходни. Еще свернут был парус, от жары дымились снасти — мы пели об Иерусалиме, а нас пересчитывали, как скотину.
Я, конечно, обо всем рассказал Николь и Брабо, мы пытались растолковать правду остальным, но никто не желал слушать.
Они лишь вскидывали головы и пели, стараясь увидеть Стефана через плечи друг друга. И первые уже ступили на палубу и маячили меж крепостных зубцов алой кормы, меня затерли в задние ряды, я видел Стефана вдалеке, желтоголовая мартышка, он правил хором, непрерывным славословием заглушая редкие крики девчонок, которых щупали торговцы.
Ряды замешкались — вера и страх схватились в нас насмерть.
И тогда я поднял камень
Свистнули бичи работорговцев, и с воплем подалась назад толпа невольников. В этот миг мой камень раскроил лоб Стефана и остался торчать в кости.
О, сьеры, то был великолепный бой!
Четыреста грязных ошалелых детей ударились в щиты, разорвали плети, выломали доски. Мы отнимали у охраны оружие и дрались а, кому не доставало стали, рвали руками.
Мы выли, видя как падают в крови крестоносцы, и становились солдатами.
Облезая клочьями, горел парус — я не знаю, кто швырнул на палубу огонь. Мы боролись за Святую землю и, вспоров брюхо порта, выбились в город, оберегая раненых и слабых.
Как ты спасся, Амброз? Куда ты забился, когда Брабо сломал шею старшему монаху? В маленьких кулаках мы подняли нашу свободу и опустили ее на этих собак как секиру. Они отступили, они удрали, мы раздавили железную скорлупу солдат ди Лигури!
Слышите вы! Один раз за миллион лет голые безоружные и несмышленые люди отвоевали свою Святую Землю.
Мы прорубались к городским воротам, и нас оставили — страшных, в крови и пыли.
Мы прокатились по пустым улицам из города и дальше по склонам.
Немногие из нас, кто, сохранил знамена, достали и надели полотнища на кровавые колья. Мы уже не были ни толпой, ни армией.
Мы стали народом.
Я не хотел — у меня вырвали знамя с колесом и понесли впереди. Такая честь была куплена обыкновенным булыжником.