— Я что, непонятно сказала? Ответ — нет, нет и еще раз нет!
Я морщусь, глядя в потолок. Наверняка журналист, но Сиссела словно напрочь забыла все приемы работы с такой публикой. С утра с ней лучше не шутить.
— Какое слово вам непонятно? Первое «нет» или второе?
Тот, на крыльце, что-то неразборчиво говорит в ответ.
— А как именно вы это себе представляете, черт вас дери? Она же разговаривать не может!
Опять неразборчивый ответ.
— Вот уж, уверяю вас, с ним — ни в коем случае. Ни за что.
Дверь с грохотом захлопывается. С ним? Что, этот журналист хотел взять интервью у Сверкера?
Снова звонок. На этот раз Сиссела не открывает. Но орет так, что стоящему на крыльце наверняка слышно.
— Только дотронься еще раз до кнопки, журналюга чертов, и я звоню в полицию и заявляю на тебя за нарушение покоя жильцов!
Я забираюсь под одеяло. С головой. Мари ступает на лестницу. Это лестница старинного эстермальмского[45] подъезда со сверкающими перилами и окнами в свинцовом переплете. Уже с площадки второго этажа видно, как на третьем Катрин распахивает дверь.
— Мари!
Мари ускоряет шаг и уже на полпути видит, что Катрин раскинула руки. И отвечает тем же. Объятие — самое малое из того, чем можно отблагодарить Катрин за все, что та для нее сделала. В приемной никого, но Анни, секретарь Катрин, улыбается из комнаты напротив. Добро пожаловать на свободу!
Катрин кладет свою пухленькую руку ей на плечо и увлекает в свою комнату.
— Ну, — говорит она, закрыв за собой дверь. — Как ощущения?
Мари чуть поводит головой. Хинсеберг все еще сидит внутри, может, он там так и останется навсегда. Но этого, конечно, нельзя говорить. Катрин посмеивается.
— Что, еще не забыла, как открывать и закрывать дверь?
Мари улыбается в ответ. Прошлой осенью целый час свидания они посвятили типичным тюремным стереотипам поведения. Катрин любит обыгрывать стереотипы и клише, особенно когда удается наполнить их двойным смыслом, так что мужчины-коллеги не могут понять — всерьез она или шутит. Мужчины не ждут от женщин розыгрыша. В особенности — от женщины-юриста. Но Мари поняла юмор и принимает игру:
— Как же. Всю последнюю неделю тренировалась.
Катрин садится к письменному столу, обтянутому кожей цвета бычьей крови, — наверняка стоит целое состояние! Подперев рукой подбородок, она улыбается еще шире.
— Отлично. А сегодня, стало быть, первый день оставшейся жизни.
— Вот именно.
— Ты искупила прошлое и готова к встрече с будущим.
— Точно.
— И чувствуешь себя соответственно заслугам?
— А именно — великолепно.
— Отлично. И каждый новый день — это новое начало?
Мари продолжает улыбаться, но игра уже становится утомительной.
— Кстати, — говорит она. — А деньги у меня остались?
— Ха! — отвечает Катрин. — Деньги — единственное, что у тебя осталось. Не считая на редкость дельного адвоката.
Сиссела стоит в дверях с подносом. Мы смотрим друг на друга и без единого слова приходим к соглашению о том, что ничего из произошедшего этой ночью не было. Граница восстановлена.
— Слышала?
Я приподнимаюсь, сажусь и киваю. Сиссела ставит поднос мне на колени и присаживается на краешек кровати.
— Придурок чертов.
Как хочется попросить ее быть осторожнее. Не стоит зря дразнить журналистов, они злопамятны, как слоны.
— Хотел у тебя интервью взять. А когда я не позволила, то решил у Сверкера. Потом завел речь про Магнуса и его фильм и про Бильярдный клуб «Будущее», хотя при чем тут все это?
Я морщусь. Понятно. Хокан Бергман снова в городе. И успел сделать некоторые умозаключения. Плохо. Он, похоже, никогда не простит мне тот выговор и не упустит случая припомнить мое знакомство с Магнусом. Министр, «гусь» и скандально известный художник — как раз хватит на разворот.
Сиссела сидит молча. Наверное, думает то же самое, но ей хватает ума ничего не сказать — лишь посмотреть мимо и произнести будничным тоном:
— Сверкер в душе.
Я киваю. Ага.
— Сверкер… Как-то он усох. Ты заметила?
Киваю. Заметила, еще бы. Лечебной гимнастики два раза в неделю недостаточно. Он усыхает.
— И волосы совсем седые стали…
Я поднимаю руку. Довольно. Сиссела, вздохнув, чуть поникает. На миг повисает тишина, потом Сиссела выпрямляется и кладет ладонь на одеяло.
— Я сделала тебе пару бутербродиков на обед. Они в холодильнике.
Улыбаюсь, пытаясь изобразить молчаливую благодарность.
— А то мне пора уже. Надо кое-какие дела провернуть до отъезда.
Она отводит взгляд.
— В два Торстен придет.
Я качаю головой. Нет.
Сиссела смотрит в глаза.
— Как же! Мы не можем оставить тебя одну.
Кто это — мы? Она и Торстен? С каких это пор эти двое — «мы»?
— Надо, чтобы кто-то был рядом. Сама понимаешь. Вдруг тебе станет хуже. Мало ли что.
Опять качаю головой. Но Сиссела не обращает внимания, встает и поправляет свитер. Сегодня — черный, в обтяжку.
— Я как до дома доберусь, сразу позвоню.
Я снова сворачиваюсь под одеялом.
Катрин решила пригласить ее на обед в «Золотой мир». Вот они идут по городу, словно две подружки, но все темы для бесед исчерпались уже в районе площади Норрмальмсторгет. По крайней мере у Мари, поскольку Катрин после минутной паузы начинает рассказывать про дело, которое на той неделе будет слушаться в суде. Поджог и умышленное убийство, и доказательства довольно веские, но бедная девочка… Мари слушает вполуха, у нее свои заботы. Успеет она сегодня и в банк, и на мебельный склад — или придется остаться в Стокгольме еще на ночь? А что, если — безумная мысль — съездить на кладбище в Роксту положить цветок на могилу Сверкера? И тут же сама себе в ответ качает головой. Нет, это ни к чему. Абсолютно. Катрин толкует ее движение как знак поддержки.
— Нет, — говорит она. — Я тоже так не думаю. В особенности когда дело касается такой молоденькой девочки…
Молоденькой? Сколько ей? И что она сделала? Мари не осмеливается спросить, элементарная вежливость предполагает, что она внимательно слушала. Катрин вполне заслуживает ее внимания, без ее помощи Мари была бы сейчас такой же жалкой и нищей, как большинство бывших узниц Хинсеберга. Тем не менее в душе шевелится легкое раздражение. Что за игру ведет с ней Катрин? С какой стати им притворяться подругами, когда на самом деле они — покупатель и продавец, клиент и адвокат? У них нет никаких оснований для подобной сердечности. У Мари вообще нет оснований для сердечности с кем бы то ни было. И ее это вполне устраивает.
— Думаю, это от чувства бездомности, — говорит Катрин.
Мари издает неопределенный звук, его можно истолковать как согласие, и этого достаточно, чтобы Катрин продолжила рассказ.
— Было исследование по юным пироманкам, еще в начале двадцатого века. Этих девочек отсылали из дома в услужение — навсегда, без возврата. Они были бездомными в самом глубинном смысле этого слова. Многих потом освободили.
— Почему это?
— Официально они считались несовершеннолетними по причине отсутствия грудей и месячных. А некоторые наши фрейдисты полагали, что пожар символизирует для ребенка его тоску по теплу и свету родительского дома. То есть пиромания как замещение и утешение. Или отмщение за мучительную разлуку.
— Твоя девочка тоже тосковала по дому?
Катрин бросает на нее взгляд, в нем посверкивает раздражение.
— Она не моя девочка, она мой клиент.
Наступает молчание, Мари вдруг замечает, что они шагают в ногу.
— Но она конечно же тосковала, — говорит Катрин. — Постоянно. И сейчас тоскует, хотя нет у нее никакого дома и возвращаться ей некуда.
Дом. Домой.
Сверкеру надо было возвращаться в Стокгольм почти сразу. Мне пришлось остаться в Несшё, улаживать все, что в таких случаях полагается уладить.