Она потрепала его за уши и вышла из конюшни, но тут новый приступ боли заставил ее скорчиться. Сейчас ей хотелось только свернуться в калачик и несколько дней не просыпаться. Однако эта боль напомнила ей о Жане и о том, что он сейчас испытывает гораздо более сильные муки. Она вдруг живо представила его себе: как он стоит с мечом на плече, как смеется. Это заставило ее улыбнуться. Наверное, опять женские чувства, решила она. При этой мысли она выпрямилась и пробормотала старинное еврейское проклятье, которое должно было отогнать боль.
* * *
Жана привела в чувство качка, а еще — вонь и барабанный бой, который он ощутил внутри головы еще до того, как услышал.
— Полегче, приятель. Ешли ты очнулся — ты работаешь. Ешли ты работаешь — мы работаем тоже. Ты ведь не хочешь уштроить такое швоим новым шобратьям, правда? Мы ведь только вштретилишь.
Шея! Жану припоминалось, будто кто-то попытался свернуть ему шею и оторвать голову. Его веки с трудом поднялись — и взгляд заполнила картина подвижного мира парусов и такелажа. Этот новый мир мерно поднимался и опускался. Очертания лица на фоне неба то появлялись, то снова исчезали. У него спазматически сократился желудок, и его едва не вырвало, когда кто-то взял его за плечо и заставил резко опустить голову вниз.
— Прояви вошпитанношть, приятель. Так-то вот, ко вшему оштальному.
Когда первые спазмы прошли, Жан совершил ошибку и снова открыл глаза. Под ним в море гнилостной жижи, усеянной содержимым его собственного желудка, плавали рыбная голова и островки того, что могло быть только экскрементами. Там происходило движение в такт качке корабля. Жан попробовал отвернуться, но тут его снова вывернуло. Приступы рвоты повторялись снова и снова, горло наполнилось едкой желчью, которая сильно его обожгла. Как он теперь увидел, разлагающаяся жидкость занимала всю поверхность палубы. В поле зрения оказались еще ноги, погруженные в жижу, — десятки ног, разбивавших ее на потоки, как бревна, нарушающие течение реки.
— Тебе получше, приятель? Нет-нет, полежи минутку, шделай одолжение. Думаю, наш и так шкоро выжовут. Ешли ветер не ушилитша.
Жан попытался что-то сказать — и не смог. Он неопределенно взмахнул рукой, и перед ним снова возникло то же лицо, такое загорелое и сморщенное, что определить его возраст было невозможно. Над беззубой пещерой рта топорщились серебряные усики.
— Шея бешпокоит? Похоже, тебя ш вишеличы шняли. Шлишком ришковал, да, шынок? Ну, теперь ты — шлуга его величештва короля Франшишка. Или раб. Тебе волошы еще не трогали, так что пока не шкажешь.
Снова упав на скамью и пытаясь понять эти странные слова, Жан начал медленно осматриваться.
«Я на корабле. Я лежу на скамье, на ноге у меня цепь, а на коленях лежит весло. Кругом движение, а где-то позади меня бьют в барабан, ближе… ближе к корме корабля. А я прикован спиной к нему».
Он начал считать удары барабана. После шести загремели цепи, и все встали. На восьмой послышался свисток, а потом множество гребцов с хрипом рухнули обратно. Когда они упали, корабль рванулся вперед, а барабанный бой начался снова.
Жан оказался как раз под парусом, который прямо у него на глазах выгнулся, наполняясь ветром. Чей-то голос крикнул:
— Дыханье святого Христофора! Суши весла!
Немедленно послышался рокочущий звук: весла втянули и положили на колени передних гребцов. Ритмичный бой прекратился.
Гребцы, окружавшие Жана, тяжело дыша, распрямляли усталые руки и ноги. Большинство были совершенно голые. Кое-где можно было заметить рубахи из мешковины, но по большей части от непогоды их ничто не защищало. На Жане все еще оставалась та одежда, в которой он попал на корабль, но она была измарана, особенно штаны — мокрые и неудобные. Он решил осторожно от них избавиться, и это привлекло к нему внимание, как и предупреждал его пришепетывающий сосед.
— Так-так. Значит, мой господинчик уже выспался!
Немолодое лицо, почти полностью скрытое под седеющей бородой, волосами и кожаной повязкой на глазу, нависло над ним. На голом пузе тошнотворно качалась змея.
— Может, теперь ему хочется позавтракать? Немного хлеба с молоком или, может, вина?
Эти слова были встречены заискивающим смехом. Особенно усердствовал толстый гологрудый матрос слева от лохматого; к нему быстро присоединились и беззубый сосед Жана, и двое других с той же скамьи. Только более молодой мужчина, сидевший у конца весла, молчал, не поднимая головы.
— Мы испачкали штанишки! — добавил лохматый, вызвав новый взрыв смеха. — Хотим их снять, да? Ну что ж, мы можем ему в этом помочь. — Он рявкнул своему жирному спутнику: — Раздень его! А потом побрей!
Грубые руки начали срывать с Жана одежду. Он не противился, поскольку и сам намеревался от нее избавиться. Но когда те же руки схватили прядь его волос и подняли ножницы, он поймал толстяка за запястье и стиснул с такой силой, что тот вскрикнул и выронил ножницы.
К Жану Ромбо наконец вернулся голос.
— Только тронь мои волосы, — прохрипел Жан, — и я выпотрошу тебя, как рыбу!
— Корбо, помоги мне! — просипел толстяк.
Лохматый Корбо, который уже начал обходить гребцов по центральному проходу, быстро вернулся, разворачивая на ходу короткую многохвостую плетку. Он поднял ее высоко над головой и резко опустил. Израненную шею Жана пронзила боль — как от раскаленных железных обручей, наложенных на свежие порезы. Жан выпустил запястье толстяка, и тот тут же отступил к своему хозяину, растирая руку и с ненавистью глядя на Жана.
— Значит, у нас на скамье появился вояка? Мы тут таких не любим. Мы и сами вояки.
Корбо снова хлестнул строптивца плетью. Один раз, второй, еще и еще. Жан как мог защищал лицо и не издавал ни звука. Пусть узловатые веревки делают свое дело. Плетка была легкая, предназначенная вызывать боль, не причиняя серьезных увечий. Его один раз били плетьми в армии, так что он видел разницу. Поэтому он просто ждал. Наконец запыхавшийся Корбо остановился.
— Хватит, петушок мой бойцовый? — пропыхтел он.
Жан молча кивнул и поднял ножницы. На мгновенье Корбо и его помощник в страхе отступили: в руках раба любое оружие могло стать смертоносным. Однако Жан просто стер с ножниц палубную грязь и начал стричь свои волосы. Толстяк двинулся было, чтобы взяться за дело самому, но Корбо его остановил, и они вместе с рабами, сидевшими по соседству, стали наблюдать за тем, как Жан орудует ножницами.
Он не просто беспорядочно кромсал их, как, несомненно, сделал бы толстый помощник надсмотрщика. Свои густые волосы он обычно оставлял немного длиннее, чем требовала мода, так что ему было с чем работать. Сначала он состригал понемногу, потом начал придавать прическе форму, играя с волосами. Он научился этому в молодости, в армии, чтобы убивать время в течение скучных стоянок или осад, и зарабатывал этим развлечением по несколько лишних су. Он редко работал над собой, но мысленно созданный им образ довольно точно претворялся в жизнь. Окружающие приветствовали искусство цирюльника одобрительным хмыканьем.
Жан срезал все свои волосы за исключением одной пряди — эту он оставил, потому что успел заметить, что сидевшие вокруг тоже имели такой плюмаж. А потом встретился взглядом с человеком, который только недавно его сек.
— Ну, хозяин, мне отрезать и последнее перышко? Я на нем все равно далеко не улечу.
Эти слова были встречены смехом, который Корбо быстро оборвал, многозначительно подняв плеть. Великан хмуро посмотрел на Жана и сказал:
— Ты — преступник и справедливо осужден за свои прегрешения. Но, думаю, ты христианин и поэтому не можешь стать рабом, как эти мусульманские собаки. Их стригут налысо. Можешь оставить… оперение. — С этими словами он сплюнул, нагнулся и вырвал у Жана ножницы. При этом он сказал: — Когда очнется тот сукин сын, которого принесли вместе с тобой, займись и им тоже.
Корбо удалился по проходу, нахлестывая тех, кто втянул весла недостаточно далеко. Он был растерян. Обычно те, кого он порол, молча скрючивались над веслами и плакали от боли. У него было такое чувство, будто к его таланту проявили неуважение.