При таких условиях Наполеон объявляет о предстоящем отъезде на север Франции. Он хочет совершить с Марией-Луизой брачное путешествие в Брюссель, в департаменты Шельды, Мааса и Рейна, – в те страны, которые ожили и пришли в цветущее состояние под французским владычеством и где до этого в течение нескольких веков царствовали предки императрицы. Он хочет польстить старинной преданности фламандского населения к законной династия, показав им как чудное видение, дочь Австрии, сочетавшуюся браком с их новым государем и коронованную его рукой. В лице Марии-Луизы он хочет представить им ручательство из бесповоротного присоединения к империи; хочет доказать им, что раз австрийский дом отдал за него эрцгерцогиню, он тем самым, признал свершившийся факт и добровольно закрепил своей подписью это завоевание. Таким образом, даже тогда, когда он являет миру великие сцены примирения и прекращения войны, он беспрестанно и повсюду примешивает к ним воспоминание о борьбе, бряцает оружием и в мирное время демонстративно указывает на результаты войны.
“Меттерних, – сказал он графу, – вы поедете с нами?” – “В Брюссель, Ваше Величество? – не будет ли это рановато?” Император понял тонкий намек на неблагодарную роль, какая выпала бы на долю первого австрийского министра во время пребывания в присоединенных департаментах, и поправил свое предложение. “По крайней мере, – сказал он, – вы будете сопутствовать нам до Камбре”.[464] Меттерних поклонился в знак согласия. Он не мог не сделать этой уступки монарху, который осыпал его вниманием и милостями. И в самом деле, с каждым днем Наполеон обращался с ним все лучше и не раз выражал желание, чтобы он продлил свое пребывание во Франции и пользовался всеми удобствами. Он отдал в его распоряжение дворец в Париже, роскошный экипаж, полную обстановку, и в дни, предшествовавшие своему отъезду во Фландрию, приглашал его в Компьен чаще обыкновенного.
В этой резиденции, где этикет не был так строг, где жизнь скорее походила на помещичью, чем на придворную, случаи видеть хозяина и беседовать с ним были более часты. Вечером, когда удалялась императрица, император удерживал Меттерниха и продолжал с ним с глазу на глаз те нескончаемые, полуночные беседы, в которых любил высказывать то, что было у него на душе. Меряя быстрыми шагами большую галерею дворца; сто раз повторяя ту же самую прогулку, он отдавался той потребности говорить, которая с годами усиливалась в нем, и очень часто в окна глядел уже рассвет, а разговор их не был окончен. Теперь, в “эти вечера-ночи” – по выражению, вывезенному императором Александром из Тильзита, – Наполеон затрагивает с Меттернихом самые высокие и самые интимные вопросы, высказывал величественные, иногда несбыточные планы, затем переходил к подробностям своей частной и семейной жизни, поражал неожиданными вспышками своего блестящего ума, ослеплял своим гением, проявлял поразительное богатство идей, но в то же время давал возможность уловить и свои слабости. Его гордость, гордость великого человека, более законная, чем всякая иная, опускалась иногда до пустого бахвальства. Однажды вечером он долго убеждал Меттерниха, что Бонапарты очень хорошего происхождения, что его род считается одним из самых древних на острове, и, конечно, стоит выше рода Поццо. Держа в руке скипетр мира, он не забывал мелкого соперничества дней своей молодости и тех, кого ненавидел в бытность корсиканцем.[465]
Впрочем, не одна благосклонность к Австрии побуждала его откровенничать и давать волю своему воображению пред собеседником, который следил за ним с хладнокровием наблюдателя и должен был использовать против него даже самые пустые его фразы. Ему был по душе сам граф, и беседа с ним доставляла ему удовольствие. Он легко поддавался своей слабости к людям с громким именем, хорошего тона, если при высоком происхождении они обладали умом и талантами. Примером может служить Талейран, которого он осыпал жесткими упреками, но не лишил вполне своей милости и постоянно советовался с ним; которого презирал, но не мог ненавидеть. Люди старого режима, у которых привычная непринужденность обращения имела иногда вид истинного благородства, давали ему возможность отдохнуть от окружающей его пошлости и грубой лести, которую расточала ему распростертая у его ног толпа; эти по крайней мере, умели курить перед ним более тонкий фимиам. Меттерних противоречил ему ровно настолько, сколько нужно было, чтобы подчеркнуть свое восхищение. Он не соглашался сразу со всеми высказанными императором идеями, некоторые оспаривал, но затем, крайне искусно и в совершенстве выдержав свою роль, делал вид, что соглашается с его мнением, что вполне побежден им. Его лесть была облечена в самые утонченные формы, блестела умом, была изящна, скромна и деликатна. Он был из тех, которые умели “гладить льва по гриве”.[466]
Он постарался заслужить благосклонность императора, выступив вовремя с предложением услуг, которые могли бы доказать, что, как бы слаба и в какие бы тесные границы ни была заключена Австрия, она могла быть полезной и по-своему оказать помощь своему победителю. Нужно сказать, что были минуты, когда Наполеон сознавал, какую громадную ошибку сделал он в недостойной его борьбе, которую вел против главы церкви. Чрезмерная гордость мешала ему загладить ее, т, е. вернуть Пию VII захваченные владения и похищенные права. Он все еще надеялся несколькими незначительными уступками склонить папу к примирению, устроить некоторое подобие полюбовной сделки, которая привела бы первосвященника к покорности и, покончив таким образом с конфликтом, избегнуть раскола. Австрия, католическое государство, породнившееся с новым Домом Франции, но, вместе с тем, почтительная дочь Святого престола, являлась между папой и императором как бы свыше избранной посредницей. Меттерних с большим искусством сумел заставить обратиться к себе с просьбой сделать попытку к примирению и обещал свое содействие. Попытка не привела ни к чему, но все-таки была внесена в качестве хорошей отметки в актив его правительства. Почти в то же самое время Меттерних предложил участие своего двора в переговорах с Англией и содействие в деле всеобщего умиротворения. Наполеон, пытавшийся через тайных агентов войти в сношения с лондонским кабинетом, побоялся помешать им параллельными переговорами. Он не воспользовался добрыми услугами Австрии, но был ей благодарен за предложение.[467]
Словом, он прекрасно чувствует себя в обществе Австрии и не может удержаться, чтобы не сравнить этих изысканно-дружеских отношений с недавно усвоенным образом действий России, которая, как нарочно, умудряется осложнять все вопросы и усеивать их шипами. Вместе с тем, видя желание Австрии предложить ему свои услуги, уверенный, что ему стоит только протянуть руку в ее сторону, чтобы подхватить союз, он делался менее склонным относиться снисходительно к желаниям России и выносить ее фантастические капризы и дурное настроение. Чем больше предупредительности видит он со стороны австрийцев, тем больше притязания Александра и Румянцева кажутся ему неуместными, безрассудными, оскорбительными, дурным предзнаменованием для будущего, и ввиду того, что Россия не воспользовалась благоприятным моментом и дважды пропустила удобный случай получить договор, его мало-помалу начинает соблазнять мысль уклониться от всяких обязательств по этому вопросу и не вступать ни в какие соглашения.
Конечно, думает он, ему следует действовать крайне умно и осторожно. Слишком явное разногласие на Севере необходимо отсрочить, ибо теперь Испания требует наших лучших войск, и в нынешнем году там должны быть предприняты решительные действия. Следовательно, желательно избегнуть даже намека на разрыв, а потому должно дать царю некоторые данные для его безопасности, которые могли бы внести успокоение в его неспокойный ум. Но, если бы, утомив русского государя долгими переговорами, внушив ему страх перед возникающими при заключении договора затруднениями, удалось убедить его отказаться от своего требования и удовольствоваться менее компрометирующим актом, например, декларацией, т. е. простым, но, насколько возможно, точно выраженным обещанием, это было бы крайне выгодно для наших интересов, и он с радостью согласился бы на такой исход дела. Наполеон и теперь готов подтвердить свои принципы, ибо принципы его не изменились; ему, как и раньше, и в голову не приходит думать о восстановлении Польши без всякой надобности. Но теперь он отступает пред определенным, быть может, предательским или, по меньшей мере, крайне стеснительным договором, имея в виду тот случай, если бы Россия заняла по отношению к нему враждебное положение и вынудила его переделать Польшу с целью воспользоваться ею против нее. Поэтому Наполеон останавливается на мысли затянуть, даже прекратить на время спор о договоре, не давать ему усиленного хода, как он намеревался сделать это еще в самое недавнее время. Он решает, что в продолжение нескольких недель воздержится от малейшего намека на договор, и надеется, что время и обстоятельства наведут на другое средство к соглашению или позволят совсем обойтись без него.