Эти слова разоблачают и вполне освещают его мысль. Цель его – заручиться Австрией, но воспользоваться ею только в случае необходимости. Он хочет, чтобы австрийский двор держал для него наготове запасную партию. Дело идет только о том, чтобы искусными манерами побудить Австрию предложить нам то, чего, ввиду шагов, сделанных нами в другом месте, и притом в форме, вполне определенной, мы не можем у нее просить[291]. Было бы рискованно утверждать, что, затевая эту двойную игру, Наполеон хотел и в Вене, и в Зимнем дворце придать переговорам одинаковый характер и одинаковое значение ради того, чтобы на более продолжительный срок сохранить за собой свободу выбора. Выбор был сделан уже в декабре 1809 г. Решительно высказавшись в пользу России, император только мимоходом занимается Австрией; он хочет заручиться ею только из предосторожности, на случай отрицательного или сомнительного ответа России. Различие, которое он делает между той и другой стороной, окончательно выясняется самой манерой вести переговоры. С Петербургом разговор ведет посланник, в ясных и убедительных выражениях, в силу предписаний, переданных иерархическим путем, исходящих от министра. Для разговора с Австрией посредниками избираются люди мало ответственные: дамы, лица, близко стоящие к тому и другому двору, которые взялись за дело на свой страх, из любви к искусству. Переговоры с Австрией будет вести, смотря по обстоятельствам, то тот, то другой: заведование ими поручается начальнику тайной полиции, герцогу Бассано. В России все пойдет официально, в кабинете государя; с представителями же другого двора удовольствуются повторными, но легкими намеками, сказанными при случае и независимо от места в салонах, во время визита, на балу, во время тех светских разговоров, которые прерываются и возобновляются с одинаковой легкостью. С Россией договариваются, с Австрией хотят только поговорить.
II
Благодаря стечению случайных обстоятельств переговоры, которые имелось в виду вести только на всякий случай, начались раньше главного дела. По всем расчетам, первая инструкция герцога Виченцы должна была прибыть в Петербург на первой неделе декабря. Но курьер был задержан русскими снегами, жестокими морозами, формальностями на границе, и депеши, которые он вез, только 14-го попали в руки посланника измятые, запачканные, едва разборчивые. Между тем, 10-го Александр выехал из своей столицы и отправился путешествовать по России. Он хотел посетить Москву, погостить у своей сестры Екатерины, проживавшей 1 в Тверской губернии, и предполагал вернуться в Петербург только в последних числах этого месяца. Taким образом, все разговоры приходилось отложить на самый конец декабря или на начало января.
С Австрией переговариваться было удобнее. С ее представителем имели дело в самой Франции; все было близко, переговоры велись у себя дома, а, кроме того, посланнику достаточно было двенадцать или пятнадцать дней, чтобы испросить инструкций у своего правительства и получить ответ. Поэтому переговоры в том виде, как было указано из Трианона, пошли быстро. Сначала нашли необходимым заставить венский двор поверить, вопреки действительности и очевидности, что император ни с кем не связан обязательством. Поэтому сообщение европейским правительствам о разводе было составлено так, чтобы внушить подобную уверенность. 17 декабря в циркуляре, адресованном ко всем нашим агентам с целью дать им официальное разъяснение событий, герцог Кадорский писал, что император не установил еще своего выбора; что сердце Его Величества слишком удручено для того, чтобы он мог теперь заниматься подобными вопросами[292]. Эти сентиментальные фразы имели чрезвычайно практическую цель, которая состояла в том, чтобы оставить открытым поле для соперничества. Циркуляр был сообщен всем дворам, исключая, понятно, русский, и должен был поощрить Австрию сделать предложение. Вскоре после этого герцог Бассано назначил для начала разговора с Австрией Лаборда, которому впервые были сделаны в Вене дружеские признания. В конце декабря Лаборд повидал Шварценберга. Он нашел, что Шварценберг весьма сочувственно и с большим интересом относится к этому делу; что он убежден в неоценимых выгодах, которые извлечет из него Австрия, но что, при всем том, не рискует поручиться за намерения своего двора; что он сомневается с успешном результате, так как уверен, что русский брак состоится. Лаборд оживил его надежды, польстил его мечте и намекнул, что было бы хорошо, “если бы он на всякий случай принял меры”[293]. Подобные же намеки были сделаны посланнику некоторыми придворными и членами правительства. Наконец, вследствие событий, к которым была причастна и Россия, Наполеон решился воспользоваться содействием самых близких лиц, о которых трудно было думать, чтобы они приняли участие в этом деле.
Со времени развода Жозефина не выезжала из Мальмезона, хотя ее горе не было таким, которое заставляло бы ее уйти в себя и удалиться от общества. Она жила, окруженная своими детьми, приглашала к себе своих друзей, и, в награду за ее милостивую доброту в дни ее величия, она и в несчастье нашла во многих искреннюю преданность. Она не скрывала своих чувств, много говорила, много волновалась и отрешалась от своих причитаний только для того, чтобы с беспокойным чисто женским любопытством разузнать что-нибудь о счастливой сопернице, которую прочили на ее место. Ей хотелось бы играть некоторую роль в решении императора, принять участие в важном событии, подготовлявшемся за ее счет. Она хотела убедиться, сохранит ли она, – потеряв личное счастье, – уважение и доверие к себе своего супруга. Сама она склонялась в пользу Австрии – во-первых, из личных выгод, чтобы вернее упрочить в Италии положение Евгения, затем, в силу аристократических склонностей, привычек и глубоких роялистических убеждений, которые сохранились в ней от прежних времен и в силу которых она желала, чтобы империя и в выборе брачного союза уподобилась законным монархиям. Евгений и Гортензия вполне присоединились к своей матери. Подобно ей, они охотно виделись с лицами, разделявшими их мнение и так или иначе приходившими в соприкосновение с Австрией. Они демонстративно поддерживали сношения с графиней Меттерних, женой австрийского посланника, оставшейся в Париже несмотря на войну и отъезд мужа. С другой стороны, Наполеон из своего уединения в Трианоне поддерживал непрерывные сношения с Жозефиной; он заботился о ней, стараясь утешить ее сердечным участием и утонченным вниманием; часто писал ей и посылал “от своей охоты”.[294] Конечно, он знал, что мог найти в Мальмезонe способ тайно сноситься с Веной; но не решил еще этим воспользоваться.
26 декабря он покидает свое уединение, возвращается в Париж и с грустью входит в Тюльери, где все напоминает ему Жозефину.[295] Он непременно желает видеть ее еще до наступления нового года. Он обещает ей посетить ее в те дни, когда сердце жаждет излияний, когда давит одиночество и оживают воспоминания. Он хочет посвятить Жозефине те минуты, когда он освободится от государственных трудов, от официальных приемов, от обязанности выслушивать изъявления верноподданных чувств войсковых депутаций с поздравлениями по случаю нового года. Утром 31-го он пишет императрице: “Сегодня, мой друг, у меня большой парад; я увижу старую гвардию и более шестидесяти артиллерийских парков… Мне грустно без тебя. Если парад кончится до трех часов, я приеду к тебе. В противном случае, до завтра”. Он поехал к ней только на другой день, и до отъезда успел получить ноту русской канцелярии от 28 ноября – 11 декабря, которая была отправлена опять-таки до получения наших депеш[296].
Петербургский кабинет опять говорил о выражениях, употребленных в военной конвенции с Австрией, с той только разницей, что в ноте жалоба была изложена официально. Очевидно, он хотел оставить письменный след своего неудовольствия. Вместе с тем он с горечью указывал на фразы в известных немецких журналах и на статьи, благоприятные польской независимости. Нет сомнения, что Александр не отправил бы своей ноты, если бы вовремя узнал о согласии императора подписать договор. Всему причиной – крайняя медленность сообщений: она поддерживает дурное настроение и мешает примирению взаимных желаний. Наполеон отлично знает это, однако, при чтении бумаги, переданной ему Куракиным, не может удержаться от раздражения. Итак, – думает он, – в Петербурге продолжают создавать себе мнимые опасности, тогда как вот уже в течение двух месяцев все его поведение направлено к тому, чтобы успокоить царя, когда он и на словах, и в публичных речах, и в сообщениях по секрету, и в заявлениях с трибуны, и своими поступками стремится изгнать всякое подозрение. Возможно ли вылечить Россию от недоверия, раз оно продолжает существовать, вопреки столь многочисленным и ясным доказательствам? – “После всего этого, – восклицает он, – я не понимаю, чего хотят; не могу я разрушать химеры и сражаться с призраками”. Приводим его собственные слова, с которыми он обращается к царю в письме, отправленном в тот же день. “Предоставляю Вашему Величеству судить, кто более действует в духе союза и дружбы, – вы или я. Раз начинается недоверие, значит, Тильзит и Эрфурт забыты”[297].