“Господин посланник, – пишет Шампаньи 2 июня, – Императору угодно, чтобы я не оставлял вас в неведении относительно того, что последние события сильно подорвали в нем веру в союз с Россией и что он видит в них указания на недобросовестность русского кабинета. До сих пор не было еще случая, чтобы желали удерживать при себе посланника той державы, которой объявлена война… Шесть недель npoшло, а русская армия еще не тронулась с места, тогда как австрийская занимает великое герцогство как одну из своих провинций.
“Сердце Императора ранено; вот почему он не пишет императору Александру. Он не может засвидетельствовать ему доверия, которое уже не питает. Он ничего не говорит, не жалуется; он таит в себе свое неудовольствие, но он не придает уже цены союзу с Россией… Сорок тысяч человек, которые Россия могла бы послать в великое герцогство, оказали бы действительную услугу и, по крайней мере, поддержали бы некоторую иллюзию на тень союза.
“Императору угодно было, чтобы я написал вам эти слова, вместо того, чтобы посылать десять страниц инструкций. Ему угодно, чтобы вы считали прежние инструкции уничтоженными. Поступайте сообразно обстоятельствам и никаким способом не вмешивайтесь в Дела России со Швецией и Турцией. Исполняйте ваши обязанности посланника с достоинством и будьте любезны. Делайте только то, что вам необходимо делать, но чтобы не было замечено никакой перемены ни в ваших действиях, ни в вашем поведении. Пусть русский двор будет по-прежнему доволен вами так же, как и вы должны делать вид, что довольны им; именно вследствие того, что Император уже не верит в союз с Россией, для него еще более важно, чтобы вся Европа верила в союз, в котором он сам разочаровался. Уничтожьте это письмо тотчас же по прочтении, чтобы от него не осталось и следа”[130].
Итак, хотя император воздерживался от всякой жалобы, от всякого обвинения, от всякого слова, способного вызвать объяснения с Петербургом, так как слух об этом распространился бы по всей Европе и преждевременно обнаружил бы перемену в отношениях, но фактически он покончил с союзом. Он предписал Коленкуру занять строго нейтральное, но изысканно вежливое положение. Он не хочет более ни сам просить, ни оказывать какой бы то ни было услуги. Он устраняет себя от всех дел, которые взял на себя в угоду России, повсюду возвращает себе свободу действий и воздерживается от новых обязательств. Не думает ли он изменить до основания свою политику тотчас же, как только будет окончена кампания с Австрией? Не думает ли вернуться к традициям нашей; старой политики – вновь завязать сношения со Швецией и Турцией и создать из этих двух государств, спаянных с восстановленной Польшею, свои точки опоры на севере? Не намеревается ли он предложить австрийцам, которым он послал несколько миролюбивых слов,[131] примирение на поле битвы? Одним словом, не склоняется ли он к мысли отречься от принципов Тильзита и положить в основу своей деятельности совсем противоположные? По-видимому, такие мысли впервые промелькнули в его охваченной горечью душе; они пронеслись в ней как молния, не задерживаясь и не принимая определенной формы.
Действительно, шесть дней спустя, в то время, когда остров Лобау покрывался щетиной ретраншементов, когда Массена и Даву держались против неприятеля на Дунае, когда наши войска из Италии и Далмации спешили через Альпы, чтобы присоединиться и армии, пришло известие, что наконец-то русские тронулись. Правда, Голицын еще не “ступил в Галицию, но он только что выпустил прокламацию о своем вступлении. Последний из присланных царем флигель-адъютантов утверждал в самых категорических выражениях, что поход начался, и теперь все двинулось. Император тотчас же распространяет весть об этом; он помещает ее в дневном приказе во армий, в самом начале XVII бюллетеня.[132] Он думает, что слух о вступлении русских в Галицию, каково бы ни было его истинное значение, может ободрить наших союзников, что он помешает их отпадению и устрашит Австрию, которая с каждым днем становится все более несговорчивой и озлобленной. Итак, Наполеон видит еще некоторую пользу в союзе с Россией, и, невзирая ни на что, снова ухватывается за мысль сохранить его как основной элемент своей системы. Он тотчас же возобновил и поддерживает прежние отношения с Россией, так что никто, кроме него самого, не уловил пронесшихся в уме мыслей – его желания грубо порвать с принципами Тильзита и нового возврата к ним; но с этого времени он будет смотреть на эти отношения с иной, новой точки зрения.
В глубине души, он остается под впечатлением, которое так ясно выразилось в письме от 2 июня. Он не верит более в союз, т. е., не ждет от России действительного и практически полезного содействия. Он сознает, что не в меру понадеялся на Александра, обольщая себя надеждою всецело втянуть его в свою борьбу. Он понимает, что во всяком кризисе, подобном тому, который только что разразился, Франция должна рассчитывать только на самое себя; что в нужное время Россия никогда не придет на выручку. Но эта материальная помощь, на которую он никогда не возлагал твердой надежды, не составляла единственной выгоды, которую он хотел извлечь из Тильзита и Эрфурта. Может быть, она вовсе не стояла у него на первом плане. Наибольшее значение Наполеон придавал моральному влиянию союза. Он видел в нем могучее средство устрашения, средство держать в почтении Германию и изолировать Англию. Он был убежден, что, пока франко-русский союз будет существовать, хотя бы только по виду, остальной континент не решится восстать целиком, что даже в том случае, если услуги царя ограничатся простыми демонстрациями, попытки возмущения будут иметь характер только частичных местных вспышек. Если, как думал он, теперь и доказано, что требовать большего от Александра было бы несбыточной мечтой, тем не менее, их чисто внешнее, исключительно платоническое согласие будет несомненно полезно, лишь бы общественное мнение было введено в обман и принимало призрак за действительность. Даже тень дружбы между Наполеоном и Александром может сдерживать наших врагов, заставить их спрятать свою злобу и умерить их сопротивление. Итак, необходимо поддерживать “призрак союза”, который выдвигает на сцену появление русских в Галиции не только до поражения Австрии, но и до мира с Англией. Поэтому все усилия Наполеона, насколько он найдет их совместимыми с другими требованиями его политики, будут направлены к тому, чтобы сохранить его. С этой целью он предписывает Коленкуру действовать в прежнем духе. Он позволяет ему содействовать столь желаемому в Петербурге миру со Швецией; поручает ему настаивать, чтобы диверсия в Галиции была, насколько возможно, серьезна и продуктивна. Со своей стороны, он прекрасно обходится с тремя флигель-адъютантами царя и окружает их исключительной заботливостью. Конечно, ему неприятно, что Александру совершенно неизвестно о его неудовольствии. Поэтому он выказывает к нему некоторую холодность, заставляет ждать ответа на три письма; но это молчание – его единственный упрек. Правда, он ставит в вину командному составу в России его неспособность и вялость, но при этом всегда делает вид, что ему и на ум не приходит подозревать в недобросовестности самого государя. Он приказывает своему министру передать, что его личные чувства к царю нисколько не изменились, В новых письмах, отправленных посланнику с русскими курьерами и, следовательно, предназначенных пройти через руки малостесняющейся русской полиции, Шампаньи возвращается к стилю Тильзита и Эрфурта, На уверения царя он отвечает в том же тоне; он пользуется его словами и даже выражениями. “Ваше Величество, – твердил Александр императору, – всегда найдет во мне союзника и верного друга”, – “Чувство императора Александра, – отвечает Шампаньи, – вполне разделяются Его Величеством, который может только поздравить себя, что имеет столь верного союзника и, смею сказать, столь же искреннего друга”[133].