Все это окружало их ореолом мученичества, вызывало почтение.
Начальство их драло, но побаивалось. Это были люди, не задумывавшиеся в каждую данную минуту запустить нож под ребро, люди, разбивавшие обидчику голову ручными кандалами.
В то время иваны представляли из себя нечто вроде рыцарского ордена. Иван был человеком слова. Сказал – значит, будет. Сказал убьет – убьет. Должен убить.
Это вызывало боязнь, дрожь пред иванами.
Угроза для смотрителей и надзирателей, эти действительно на все способные люди были грозой для каторги.
Это были ее деспоты, тираны, грабители.
Иван прямо, открыто, на глазах у всех брал у каторжных последние, тяжким трудом нажитые крохи, тут же, на глазах у хозяина, пропивал, проигрывал, проматывал их – и не терпел возражений.
– Что?! Я за вас, таких-сяких, тела, крови не жалею, коли надо – веревки не побоюсь, а вы…
Что бы иван ни делал, каторга обязана была его покрывать. Часто отвечала за него своими боками. Если за преступление, совершенное иваном, карали другого, тот должен был молчать.
– Зато я терплю за вас.
Иваны держались особой компанией, стояли друг за друга и были неограниченными властелинами каторги; распоряжались жизнью и смертью; были законодателями, судьями и палачами; изрекали и приводили в исполнение приговоры – иногда смертные, всегда непреложные.
Среди бесчисленных страшных преданий о тех временах до сих пор на каторге вспоминают о казни в Омской тюрьме.
Двое иванов решили бежать. Как вдруг, чуть не накануне предполагаемого побега, их неожиданно перековали в ручные и ножные кандалы крепко-накрепко, усилили караул, – и побег не состоялся.
Два месяца иваны Омской тюрьмы производили негласно следствие:
– Кто бы мог донести?
И наконец подозрение пало на одного арестанта. В то время как он ничего не подозревал, иваны произнесли ему приговор. Конечно, смертный, потому что за донос о побеге каторга других приговоров не знает.
Две ночи работали потихоньку иваны, вынули несколько досок около стены под нарами, выкопали могилу и на третью ночь кинулись на спящего товарища, заткнули ему рот, бросили в могилу и закопали живым.
Вся тюрьма знала об этом и все молчали, не смели заикнуться.
Когда начальство хватилось пропавшего арестанта, решили, что он незаметно проскользнул и бежал, когда отворяли дверь для утренней переклички.
И только через год, когда перестраивали Омскую тюрьму, около стены, на глубине полутора аршин, нашли скелет в кандалах.
Преступники остались ненайденными. Их никто не выдал. Никто не смел выдать.
Иван – это злой гений каторги.
Сколько арестантских бунтов подняли они. Сколько народу поплатилось за эти бунты, и как поплатилось! А иваны всегда выходили сухими из воды, потому что их всегда покрывала каторга.
Таковы иваны доброго старого времени.
Ивана вы отличите сразу, с первого взгляда, лишь только войдете в тюрьму.
Лихо заломленный, на ухо сдвинутый картуз, рубашка с «кованым», шитым воротом, расстегнутый бушлат, халат еле держится на одном плече. Руки непременно в карманах.
Дерзкий, наглый, вызывающий взгляд. Невероятно нахальный, грубый и дерзкий тон.
Человек так и нарывается на какую-нибудь неприятность.
Это тот же «на все способный» головорез-большесрочник, и смотрители стараются избегать их, обыкновенно маскируя некоторую внутреннюю дрожь тем, что они «даже и говорить с такими негодяями не желают, – я, мол говорю только с хорошими людьми». Как бы там ни было, но только из-за этого «нежелания говорить» иванам сходит с рук многое такое, что, конечно, никогда бы не сошло несчастной, безответной шпанке.
Иван то же зло, тот же бич для всего, что есть в каторге мало-мальски честного, доброго, порядочного.
Это злейшие и гнуснейшие враги всякого бережливого арестанта, всякой самой малейшей «зажиточности».
Глядя по обстоятельствам, иван то открыто отнимает, то мошеннически выманивает, то просто ворует у арестанта всякую тяжким трудом добытую копейку.
Но времена уже меняются. Вместе с наступлением лучших для каторги времен наступают плохие времена для иванов.
Теперь нет уже больше этих ужасных наказаний. И с иванов спал их ореол мученичества. Они постепенно лишаются в глазах каторги своего обаяния. Их ужасная, их тираническая власть при последнем издыхании. Иваны вымирают.
И чем мягче, чем гуманнее режим, тем меньше и меньше пагубное влияние на каторгу иванов.
В Александровской тюрьме, самой большой на Сахалине, где собрана вся «головка» каторги, самые тяжкие и долгосрочные преступники и где вместе с тем телесные наказания бывают только по приговорам суда, – влияние иванов самое ничтожное. Они не пользуются никаким значением.
Их даже «забижает» шпанка! А всего несколько лет тому назад иваны Александровской тюрьмы славились на весь Сахалин!
Иваны еще держатся там, где смотрители придерживаются телесных наказаний. Там еще иван окружен некоторым ореолом, хотя, конечно, далеко не таким, как в разгильдеевские времена.
Власть и значение иванов сильно подорвали… холерные беспорядки. В этом отношении не бывать бы счастью, да несчастье помогло. В атмосферу тюрьмы, в эту атмосферу навоза и крови, ворвалась струя чистого воздуха. Сахалинские тюрьмы наполнились людьми, которых на каторгу привело только несчастье. Людьми, которые совершали ужасы только потому, что их самих охватил ужас. Людьми, которые не понимали, что делали. Людьми темными, невежественными, несчастными, но не преступными. Эти свежие, честные и работящие люди не захотели подчиняться законам, уставам и порядкам, созданным убийцами. И так как их было много, то они противопоставили иванам самую действительную на каторге силу – кулаки. Почуяв в них друзей, сторонников и сообщников, бедная, ограбленная забитая иванами шпанка подняла голову и соединилась с вновь прибывшими, и против иванов стала масса. Дело дошло до того, что нескольких иванов исколотили до полусмерти. Иванов исколотили – факт, небывалый в истории каторги. Все это страшно подорвало авторитет иванов.
Но самый главный удар – это смягчение телесных наказаний. С иванов в значительной степени снят ореол мученичества. Уж теперь иван, отнимая у каторжанина последнее, не может сказать:
– А кровью и телом своим я нешто за это не плачу?
Иваны еще держатся, как я уже говорил, в тюрьмах, смотрители которых любят телесные наказания.
Но власть их все же не та, что еще очень недавно. Часто под вечер, где-нибудь в углу кандальной, вы услышите, как, собравшись в кучку, иваны вспоминают о добром, старом, невозвратном времени, когда каторга чтила иванов, об их подвигах, о том, как они правили каторгой.
Но в этих рассказах слышится элегическая нотка, чуется грусть о невозвратном прошлом.
Прежней власти, прежнего положения не вернешь.
Иваны, эти аристократы страданий, родились под свист плетей, комлей и розог. Вместе с ними они и умрут.
Храпы
Храпы – вторая каста каторги.
Им хотелось бы быть иванами, но не хватает смелости. По трусливости им следовало бы принадлежать к шпанке, но «не дозволяет самолюбие».
Храпы не стоят того, чтобы над ними долго останавливаться. Это те же «горланы» деревенского схода. Когда в тюрьме случается какое-нибудь происшествие, какая-нибудь «заворожка», храпы всегда лезут вперед, больше всех горланят, кричат, ораторствуют, на словах готовы все вверх дном перевернуть, но, когда дело доходит до «разделки» и появляется начальство, храпы молча исчезают в задних рядах.
– Ты что ж, корявый черт? – накидывается на храпа тюрьма по окончании «разделки». – Набухвостил, да и на попятную?
– А то что ж? Один я за всех вперед полезу, что ли? Все молчат, и я молчу.
И храп начинает изворачиваться, почему он смолк при появлении начальства. Но зато пусть-ка еще раз случится что-нибудь подобное, – он себя покажет! Название «храп» насмешливое. Оно происходит от слова «храпеть». И этим определяется профессия храпов: они «храпят» на все. Нет такого распоряжения, которое они сочли бы правильным. Они в вечной оппозиции. Все признают неправильным, незаконным, несправедливым. Всем возмущаются. Задали человеку урок, хотя бы и нетрудный, посадили в карцер, хотя бы и заслуженно, не положили в лазарет, хотя бы и совсем здорового, – храпы всегда орут (конечно, за глаза от начальства):