– С еретиком какой мир? – возражал отец Илларион. – Бранися с ним до смерти, не повинуйся уму его развращенному. Своего врага люби, а не Божия! Беги от еретика и не говори ему ничего о правоверии, токмо плюй на него. Ей, собаки и свиньи хуже еретик! Будь он проклят! Анафема!
– Потерпи, Ларивонушка!.. – повторял отец Сергий с мольбой бесконечной, но бессильной, как будто и сам втайне сомневался в правоте своей.
Тихон отошел прочь. Он вдруг понял, что напрасно ждет помощи от отца Сергия и что этот великий святой, пред Господом сильный как ангел, пред людьми слаб как дитя.
Спустя несколько дней опять сидел Тихон с отцом Сергием на каменных ступеньках у входа в келью, точно так же, как в первый день. Они были одни. Отец Илларион поехал в лодке рыбу ловить.
Была знойная белая, но от грозовых облаков темная ночь. В последние дни все собиралась гроза, но не могла собраться. На земле – тишина мертвая. А на небе неслись бурные, быстрые, но тоже безмолвные тучи, словно немые великаны бежали на бой. Изредка слышался тихий, далекий, точно подземный, гром, похожий на ворчание сонного зверя. Вспыхивали бледные зарницы, как будто ночь содрогалась от ужаса. И при каждой вспышке явственно, четко, до последнего крестика острых еловых вершин выступали на зареве белого пламени все очертания острова и отражались в воде, точно там, внизу, был другой остров, совершенно подобный верхнему, только опрокинутый, и эти два острова висели между двумя небесами. Зарница потухала, и все опять погружалось во мрак, в тишину; слышалось только ворчание сонного зверя.
Тихон молчал, а отец Сергий, глядя в темную грозную даль, пел акафист Иисусу Сладчайшему. И тихие слова молитвы сливались со звуками грома:
Иисусе, сило непобедимая,
Иисусе, милосте бесконечная,
Иисусе, красото пресветлая,
Иисусе, любы неизреченная,
Иисусе, Сыне Бога живого,
Иисусе, помилуй мя грешного.
Тихон чувствовал, что отец Сергий хочет ему что-то сказать, но не решается. Лица его во мраке не видно было Тихону, но, когда он взглядывал на него в кратком блеске зарниц, оно казалось ему таким скорбным, как еще никогда.
– Отче, – наконец заговорил Тихон первый, – скоро уйду от вас…
– Куда пойдешь, дитятко?
– Не знаю, отче. Все равно. Пойду куда глаза глядят…
Отец Сергий взял его за руку, и Тихон услышал трепетный ласковый шепот:
– Вернись, вернись, чадушко!..
– Куда? – спросил Тихон, и вдруг стало ему страшно, он сам не знал отчего.
– В Церковку, в Церковку! – шептал отец Сергий все ласковей, все трепетней.
– В какую Церковь, отче?
– Ох, искушение, искушение! – вздохнул отец Сергий и кончил с усилием:
– Во единую святую соборную апостольскую…
Но такая мертвая тяжесть и косность была в этих словах, как будто говорил их не сам он, а кто-то другой заставлял его говорить.
– Да где же Церковь та? – простонал Тихон с невыразимою мукою.
– Ох, бедненький, бедненький! Как же без Церкви-то?.. – опять зашептал отец Сергий с ответною и равною мукою, по которой Тихон почувствовал, что он понимает все.
Вспыхнула зарница – он увидел лицо старика, дрожащие губы с беспомощною улыбкою, широко открытые глаза, полные слезами, и понял, отчего так страшно: страшно то, что это лицо могло быть жалким.
Тихон упал на колени и протянул к отцу Сергию руки с последнею надеждою, с последним отчаянием.
– Спаси, помоги, заступись! Разве не видишь? Погибает Церковь, погибает вера, погибает все христианство! Уже тайна беззакония деется, уже мерзость запустения стала на месте святом, уже Антихрист хочет быть. Восстань, отче, на подвиг великий, гряди в мир на брань с Антихристом!..
– Что ты, что ты, дитятко? Куда мне грешному?.. – залепетал отец Сергий со смиренным ужасом.
И Тихон понял, что все его мольбы напрасны и что отец Сергий навеки отошел от мира, как от живых отходят мертвые. «Всех люби и всех бегай», – вспомнилось Тихону страшное слово. «А что, если так? – подумал он с тоскою смертною. – Что, если надо выбрать одно из двух: или Бог без мира, или мир без Бога?»
Он упал ничком на землю и долго лежал, не двигаясь, не слыша, как старец обнимал и утешал его.
Когда пришел в себя, отца Сергия уже не было с ним: должно быть, пошел молиться на гору.
Тихон встал, вошел в келью, надел дорожное платье, навязал на плечи котомку, на шею образ святой Софии Премудрости Божией, взял в руки палку, перекрестился и вышел в лес, чтобы продолжать свое вечное странствие.
Хотел уйти не прощаясь, потому что чувствовал, что прощание будет для обоих слишком тягостно.
Но, чтобы взглянуть на отца Сергия в последний раз, хоть издали, пошел на гору.
Там, среди поляны, старец, как всегда, молился на камне.
Тихон отыскал углубление в скале, как бы колыбель из мягкого мха, где провел первую ночь, лег и долго глядел на недвижный черный облик молящегося, на ослепительно белое пламя зарниц и безмолвно летящие бурые тучи.
Наконец, уснул тем сном, которым ученики Господни спали тогда, как Учитель молился на вержении камня и, придя к ним, нашел их спящими от печали.
Когда проснулся, солнце уже встало и отца Сергия не было на камне. Тихон подошел к нему, поцеловал то место, где стояли ноги старца. Потом спустился с горы и по глухим тропинкам через лесные дебри пошел к Валаамской обители.
После тяжелого сна он чувствовал себя разбитым и слабым, как после обморока. Казалось, все еще спит, хочет и не может проснуться. Была та страшная тоска, которая бывала у него всегда перед припадками падучей. Голова кружилась. Мысли путались. В уме проносились обрывки далеких воспоминаний. То пастор Глюк, повторяющий слова Ньютона о кончине мира: «Комета упадет на Солнце, и от этого падения солнечный жар возрастет до того, что все на Земле истребится огнем. Hypotheses non fungo! – Я не сочиняю гипотез!» То унылая песня гробополагателей:
Гробы вы, гробы, колоды дубовые!
Всем есте гробы, домовища вечные.
То в пылающем срубе последний вопль насмертников: «Се Жених грядет во полунощи!» То бешеный белый смерч пляски и пронзительный крик:
– Эва-эво! Эва-эво!
И тихий плач Иванушки, непорочного Агнца, под ножом Аверьянки Беспалого. И тихие слова Спинозы о разумной любви к Богу – amor Dei intellectualis: «Человек может любить Бога, но Бог не может любить человека». И присяга Духовного регламента самодержцу российскому, как самому Христу Господню. И суровое смирение отца Иллариона: «Всех люби и всех бегай!» И ласковый шепот отца Сергия: «В Церковку, в Церковку, дитятко!»
На минуту пришел в себя. Оглянулся. Увидел, что сбился с пути.
Долго отыскивал тропинку, пропавшую в вереске. Наконец совсем заблудился и пошел наугад.
Гроза опять ушла. Тучи рассеялись. Солнце жгло. Томила жажда. Но не было ни капли влаги в этой гранитной и хвойной пустыне – только сухие серые паучьи мхи, лишаи, ягели, тощие серые сосенки, затканные мохом, как паутиною; слишком тонкие, часто надломленные стволы их тянулись вверх, как исхудалые больные ноги и руки с красноватою, воспаленной и шелушащейся кожей. Между ними воздух дрожал и струился от зноя. А надо всем – беспощадное небо, как раскаленная добела медь. Тишина мертвая. И беспредельный ужас в этой ослепительно сверкающей полдневной тишине.
Опять оглянулся и узнал место, на котором бывал часто и где проходил еще сегодня утром. В самом конце длинной просеки – может быть, лесной дороги, проложенной некогда шведами, но давно покинутой и заросшей вереском, – блестело озеро. Это место было недалеко от кельи отца Сергия. Верно, блуждая, сделал круг и вернулся туда, откуда вышел. Почувствовал смертельную усталость, как будто прошел тысячи верст, шел и будет идти так всегда. Подумал, куда идет и зачем? В неведомое Опоньское царство или невидимый Китеж-град, в которые уж сам не верит?