cite3. А для чего я иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко рассудить, что, когда я уже от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу моему последовать, то каким же было иным образом искать наследства, кроме того, как я делал, хотя свое получить через чужую помощь? И ежели б до того дошло и цесарь бы начал то производить в дело, как мне обещал, дабы вооруженною рукою доставать мне короны российской, то б я тогда, не желая ничего, доступал наследства, а именно: ежели бы цесарь за то пожелал войск российских в помощь себе против какого-нибудь своего неприятеля или бы пожелал великой суммы денег, то б я все по его воле учинил, также и министрам его и генералам дал бы великие подарки. А войска его, которые бы мне он дал в помощь, чем бы доступать короны российской, взял бы я на свое иждивение и, одним словом сказать, ничего бы не пожалел, только чтобы исполнить в том свою волю.
citeАлексей».
Подписав, он вдруг опомнился, как будто очнулся от бреда, и с ужасом понял, что делает. Хотел закричать, что все это ложь, схватить и разорвать бумагу. Но язык и все члены отнялись, как у погребаемых заживо, которые все слышат, все чувствуют и не могут пошевелиться в оцепенении смертного сна. Без движения, без голоса смотрел он, как Толстой складывал и прятал бумагу в карман.
На основании этого последнего показания, прочитанного в присутствии Сената 24 июня, Верховный суд постановил:
«Мы, нижеподписавшиеся, министры, сенаторы и воинского и гражданского стану чины, по здравому рассуждению и по христианской совести, по заповедям Божиим Ветхого и Нового Заветов, по Священным Писаниям святого Евангелия и Апостол, канонов и правил соборов святых отец и церковных учителей, по статьям римских и греческих кесарей и прочих государей христианских, також по правам всероссийским единогласно и без всякого прекословия согласились и приговорили, что он, царевич Алексей, за умысел бунтовный против отца и государя своего и намеренный из давних лет подыск и произыскивание к престолу отеческому, при животе государя отца своего, не токмо через бунтовщиков, но и через чужестранную цесарскую помощь и войска иноземные, с разорением всего государства, достоин смерти».
VI
В тот же день его опять пытали. Дали 15 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что Блюментрост объявил, что царевич плох и может умереть под кнутом.
Ночью сделалось ему так дурно, что караульный офицер испугался, побежал и доложил коменданту крепости, что царевич помирает, – как бы не помер без покаяния. Комендант послал к нему гарнизонного попа, отца Матфея. Тот сначала не хотел идти и молил коменданта:
– Увольте, ваше благородие! Я к таковым делам необычен. Дело сие страшное, царственное. Попадешь в ответ – не открутишься. У меня жена, дети... Смилуйтесь!
Комендант обещал все взять на себя, и отец Матфей скрепя сердце пошел.
Царевич лежал без памяти, никого не узнавал и бредил.
Вдруг открыл глаза и уставился на отца Матфея.
– Ты кто?
– Гарнизонный священник, отец Матфей. Исповедовать тебя прислали.
– Исповедовать?.. А почему у тебя, батька, голова телячья?.. Вот и лицо в шерсти, и рога на лбу...
Отец Матфей молчал, потупив глаза.
– Так как же, государь-царевич, угодно исповедаться? – наконец проговорил он с робкою надеждой, что тот откажется.
– А знаешь ли, поп, царский указ, коим об открытой на исповеди измене или бунте вам, духовным отцам, в Тайную канцелярию доносить повелевается?
– Знаю, ваше высочество!
– И, буде я тебе что на духу открою, донесешь?
– Как же быть, царевич? Мы люди подневольные... Жена, дети... – пролепетал отец Матфей и подумал: «Ну вот, начинается!»
– Так прочь, прочь, прочь от меня, телячья твоя голова! – крикнул царевич яростно. – Холоп царя российского! Хамы, хамы вы все до единого! Были орлы, а стали волы подъяремные! Церковь Антихристу продали! Умру без покаяния, а Даров твоих не причащусь!.. Кровь змеина, тело сатанино...
Отец Матфей отшатнулся в ужасе. Руки у него так задрожали, что он едва не выронил чаши с Дарами.
Царевич взглянул на нее и повторил слова раскольничьего старца:
– Знаешь ли, чему подобен Агнец ваш? Подобен псу мертву, поверженну на стогнах града! Как причастился – только и жития тому человеку: таково-то причастие ваше емко – что мышьяк аль сулема; во все кости и мозги пробежит скоро, до самой души лукавой промчит – отдыхай-ка после в геенне огненной и в пламени адском стони, яко Каин, необратный грешник... Отравить меня хотите, да не дамся вам!
Отец Матфей убежал.
Черный кот-оборотень вспрыгнул на шею царевичу и начал душить его, царапать ему сердце когтями.
– Боже мой, Боже мой, для чего ты меня оставил? – стонал и метался он в смертной тоске.
Вдруг почувствовал, что у постели, на том самом месте, где только что сидел отец Матфей, теперь сидит кто-то другой. Открыл глаза и взглянул.
Это был маленький седенький старичок. Он опустил голову так, что царевич неясно видел лицо его. Старичок похож был не то на отца Ивана, ключаря Благовещенского, не то на столетнего деда-пасечника, которого Алексей встретил однажды в глуши новгородских лесов и который все, бывало, сидел в своем пчельнике, среди ульев, грелся на солнце, весь белый как лунь, пропахший насквозь медом и воском; его тоже звали Иваном.
– Отец Иван? аль дедушка? – спросил царевич.
– Иван, Иван – я самый и есть, – молвил старичок ласково, с тихой улыбкой, и голос у него был тихий, как жужжание пчел или далекий благовест. От этого голоса царевичу стало страшно и сладко. Он все старался увидеть лицо старичка и не мог.
– Не бойся, не бойся, дитятко, не бойся, родненький, – проговорил он еще тише и ласковей. – Господь послал меня к тебе, а за мной и сам будет скоро.
Старичок поднял голову. Царевич увидел лицо юное, вечное и узнал Иоанна, сына Громова.
– Христос воскресе, Алешенька!
– Воистину воскресе! – ответил царевич, и великая радость наполнила душу его, как тогда, у Троицы, на Светлой Христовой заутрене.
Иоанн держал в руках своих как бы солнце: то была чаша с Плотью и Кровью.
– Во имя Отца, и Сына, и Духа Святого.
Он причастил царевича. И солнце вошло в него, и он почувствовал, что нет ни скорби, ни страха, ни боли, ни смерти, а есть только вечная жизнь, вечное солнце – Христос.
VII
Утром, осматривая больного, Блюментрост удивился: лихорадка прошла, раны затягивались; улучшение было так внезапно, что казалось чудом.
– Ну, слава богу, слава богу, – радовался немец, – теперь все до свадьбы заживет!
Весь день чувствовал себя царевич хорошо, с лица его не сходило выражение тихой радости.
В полдень объявили ему смертный приговор.
Он выслушал его спокойно, перекрестился и спросил, в какой день казнь. Ему ответили, что день еще не назначен.
Приносили обед. Он ел охотно. Потом попросил открыть окно.
День был свежий и солнечный, как будто весенний. Ветер приносил запах воды и травы. Под самым окном из щелей крепостной стены росли желтые одуванчики.
Он долго смотрел в окно; там пролетали ласточки с веселыми криками; сквозь тюремные решетки небо казалось таким голубым и глубоким, как никогда на воле.
К вечеру солнце осветило белую стену у изголовья царевича. И почудился ему в этом луче белый как лунь старичок с юным лицом, с тихой улыбкой и чашей в руках, подобной солнцу. Глядя на него, заснул он так тихо и сладко, как уже давно не спал.
На следующий день, в четверг, 26 июня, в 8 часов утра, опять собрались в гарнизонном застенке царь, Меншиков, Толстой, Долгорукий, Шафиров, Апраксин и прочие министры. Царевич был так слаб, что его перенесли на руках из каземата в застенок.
Опять спрашивали: «Что еще больше есть в тебе? Не поклепал ли, не утаил ли кого?» – но он уже ничего не отвечал.
Подняли на дыбу. Сколько дано было плетей, никто не знал – били без счета.