Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И Сенат, где разговлялся царь с министрами, был тот же кабак; здесь так же галдели, ругались и дрались.

Шутовской хор князя-папы заспорил с архиерейскими певчими, кто лучше поет. Одни запели:

Христос воскресе из мертвых.

А другие продолжали петь:

Заиграй, моя дубинка,
Заваляй, моя волынка…

Царевич вспомнил Святую ночь, святую радость, умиление, ожидание чуда – и ему показалось, что он упал с неба в грязь, как этот пьяный в канаву. Стоило так начинать, чтобы кончить так. Никакого чуда нет и не будет, а есть только мерзость запустения на месте святом.

II

Петр любил Петергоф не меньше Парадиза. Бывая в нем каждое лето, сам наблюдал за устройством «плезирских садов, огородных линий, кашкад и фонтанов».

«Одну кашкаду, – приказывал царь, – сделать с брызганьем, а другую, дабы вода лилась к земле гладко, как стекло; пирамиду водяную сделать с малыми кашкадами; перед большою, наверху, историю Еркулову, который дерется с гадом седмиглавым, называемым Гидрою, из которых голов будет идти вода; также телегу Нептунову с четырьмя морскими лошадями, у которых изо ртов пойдет вода, и по уступам делать тритоны, якобы играли в трубы морские, и действовали бы те тритоны водою, и образовали бы различные игры водяные. Велеть срисовать каждую фонтану и прочее хорошее место в першпективе, как французские и римские сады чертятся».

Была белая майская ночь над Петергофом. Взморье гладко как стекло. На небе, зеленом, с розовым отливом перламутра, выступали черные ели и желтые стены дворцов. В их тусклых окнах, как в слепых глазах, мерцал унылый свет зари неугасающей. И все в этом свете казалось бледным, блеклым; зелень травы и деревьев – серой, как пепел, цветы – увядшими. В садах было тихо и пусто. Фонтаны спали. Только по мшистым ступеням кашкад да с ноздревых камней, под сводами гротов, падали редкие капли, как слезы. Вставал туман, и в нем белели, как призраки, бесчисленные мраморные боги – целый Олимп воскресших богов. Здесь, на последних пределах земли, у Гиперборейского моря, в белую дневную ночь, подобную ночному дню Аида, в этих бледных тенях теней умершей Эллады была бесконечная грусть. Как будто, воскреснув, они опять умирали уже второю смертью, от которой нет воскресения.

Над низеньким стриженым садом, у самого моря стоял кирпичный голландский домик – государев дворец Монплезир. Здесь также все было тихо и пусто. Только в одном окне свет: то горела свеча в царской конторке.

За письменным столом сидели друг против друга Петр и Алексей. В двойном свете свечи и зари лица их, как все в эту ночь, казались призрачно-бледными.

В первый раз по возвращении в Петербург царь допрашивал сына.

Царевич отвечал спокойно, как будто уже не чувствовал страха перед отцом, а только усталость и скуку.

– Кто из светских или духовных ведал твое намерение к противности и какие слова бывали от тебя к ним или от них к тебе?

– Больше ничего не знаю, – в сотый раз отвечал Алексей.

– Говорил ли такие слова, что я-де плюну на всех – здорова бы мне чернь была?

– Может быть, и говаривал спьяна. Всего не упомню. Я, пьяный, всегда вирал всякие слова и рот имел незатворенный, не мог быть без противных разговоров в кумпаниях и такие слова с надежи на людей бреживал. Сам ведаешь, батюшка, пьян-де кто, не живет… Да это все пустое!

Он посмотрел на отца с такою странною усмешкою, что тому стало жутко, как будто перед ним был сумасшедший.

Порывшись в бумагах, Петр достал одну из них и показал царевичу.

– Твоя рука?

– Моя.

То была черновая письма, писанного в Неаполе к архиереям и сенаторам, с просьбой, чтоб его не оставили.

– Волей писал?

– Неволей. Принуждал секретарь графа Шенборна, Кейль. «Понеже, говорил, есть ведомость, что ты умер, того ради пиши, а буде не станешь писать, и мы тебя держать не станем» – и не вышел вон, покамест я не написал.

Петр указал пальцем на одно место в письме; то были слова:

«Прошу вас ныне меня не оставить ныне».

Слово «ныне» повторено было дважды и дважды зачеркнуто.

– Сие «ныне» в какую меру писано и зачем почернено?

– Не упомню, – ответил царевич и побледнел.

Он знал, что в этом зачеркнутом «ныне» – единственный ключ к самым тайным его мыслям о бунте, о смерти отца, о возможном убийстве его.

– Истинно ли писано неволею?

– Истинно.

Петр встал, вышел в соседнюю комнату, позвал денщика, что-то приказал, вернулся, опять сел за стол и начал записывать последние показания царевича.

За дверью послышались шаги. Дверь отворилась. Алексей слабо вскрикнул, как будто готов был лишиться чувств. На пороге стояла Ефросинья.

Он ее не видел с Неаполя. Она уже не была беременна. Должно быть, родила в крепости, куда посадили ее тотчас по приезде в Петербург, как узнал он от Якова Долгорукого.

«Где Селебеный?» – подумал царевич и задрожал, потянулся к ней весь, но тотчас же замер под пристальным взором отца, только искал глазами глаз ее. Она не смотрела на него, как будто не видала вовсе.

Петр обратился к ней ласково:

– Правда ли, Феодоровна, сказывает царевич, что письмо к архиереям и сенаторам писано неволею, по принуждению цесарцев?

– Неправда, – отвечала она спокойно. – Писал один, и притом никого иноземцев не было, а были только я да он, царевич. И говорил мне, что пишет те письма, чтоб в Питербурхе подметывать, а иные архиереям подавать и сенаторам.

– Афрося, Афросьюшка, маменька!.. Что ты?.. – залепетал царевич в ужасе. – Не ведает она, забыла, чай, спутала, – обернулся он к отцу опять с тою странною усмешкой, от которой становилось жутко. – Я тогда план Белгородской атаки отсылал секретарю вице-роеву, а не то письмо.

– То самое, царевич... При мне и печатал. Аль забыл? Я видела, – проговорила она все так же спокойно и вдруг посмотрела на него в упор тем самым взором, как три года назад, в доме Вяземских, когда он, пьяный, бросился на нее, чтоб изнасиловать, и замахнулся ножом.

По этому взору он понял, что она предала его.

– Сын, – сказал Петр, – сам, чай, видишь, что дело сие нарочитой важности. Когда письма те волей писал, то явно намерение к бунту не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких же впредь дел и намерения. Однако же совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту, дабы наносам без испытания верить. В последний [раз] спрашиваю, правда ль, что волей писал?

Царевич молчал.

– Жаль мне тебя, Феодоровна, – сказал Петр, – а делать нечего. Буду пытать.

Алексей взглянул на отца, на Ефросинью и понял, что ей не миновать пытки, ежели он, царевич, запрется.

– Правда, – произнес он чуть слышно, и только что это произнес, страх опять исчез, опять ему стало все безразлично.

Глаза Петра блеснули радостью.

– В какую же меру «ныне» писал?

– В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в Мекленбургии. А потом подумал, что дурно, и вымарал…

– Так, значит, бунту радовался?

Царевич не ответил.

– А когда радовался, – продолжал Петр, как будто услышав неслышный ответ, – то, чаю, не без намерения: ежели б впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?

– Буде прислали б за мной, то поехал бы. А чаял быть присылке по смерти вашей, для того… – остановился, еще больше побледнел и кончил с усилием: – Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял…

– А когда бы при живом? – спросил Петр поспешно и тихо, глядя сыну прямо в глаза.

– Ежели б сильны были, то мог бы и при живом, – ответил Алексей так же тихо.

– Объяви все, что знаешь, – опять обратился Петр к Ефросинье.

102
{"b":"113588","o":1}