— Ее, пожалуй, можно почувствовать и в нашем диалоге, — откликнулся Ганча и добавил с тонкой усмешкой: — Но мы ведь не ссоримся. Значит, смягчение ее остроты возможно.
— Доктор Ганча, это, как у нас говорят, из другой оперы, — протянул я с оттенком укоризны. — Мы не ссоримся, конечно. Я у вас не работаю, вы меня не эксплуатируете, я не требую увеличения зарплаты, вы не грозите мне увольнением, я не покушаюсь на вашу прибыль, вы не вызываете карабинеров, я не намерен национализировать ваши заводы, вы пьете со мной граппу. Вы хотите деловых связей с нами, я охотно напишу об этом. Все более или менее ясно
— Феноменально! Люблю откровенность!
— Извольте! Россия, по выражению Ленина, выстрадала марксизм. Вы думаете, Италию минует весь этот процесс?
— Нам необходимо национальное единение. Только оно способно оздоровить наше общество.
— Альмиранто хочет отменить классовую борьбу в рамках корпоративного государства. Но опыт уже был. Сегодня я заглянул в официальный справочник по Италии. Автор предисловия Анджело Саллицони, заместитель министра при президиуме совета министров, говоря о временах Муссолини, заметил, между прочим, что «в области внутренней политики фашизм лишь формально упразднил классовую борьбу». Цитирую точно! Справочник издан пять лет назад. Может быть, с тех пор кое-что изменилось в оценках? Но вы ведь сами называли неофашизм блефом.
— Да, и могу повторить это но раз. — Помедлив, Ганча добавил: — Нам необходимо объединение христианских демократов, либералов и социал-демократов. Тогда дело пойдет...
На этот раз Ганча хорошо знал, о чем он говорит. Его желание-прогноз оказалось точным. Несколько дней спустя было образовано новое итальянское правительство, поддержанное «центристской» коалицией именно этих трех партий, и заручилось парламентской поддержкой республиканцев. Как мы знаем теперь, «дело пошло», и началось оно явным поворотом вправо, вызовом рабочему движению...
— Когда Ленин написал статью, о которой вы говорили?
— Еще до Октябрьской революции, в тысяча девятьсот двенадцатом или тринадцатом году, точно не помню.
Ганча вынул свою записную книжку...
Падали листки календаря. И время развеяло надежды моею собеседника на симпатичную ему коалицию. Правительство Андреотти проводило откровенно консервативную политику. Рабочий класс Италии не убоялся угрозы справа, резко выступил против бесчинств неофашистов и, опрокидывая «стратегию напряженности», громогласно выдвинул программу экономических и социальных изменений, призванных обновить политическую жизнь страны. Правительство лишилось парламентского большинства и, имея от роду девять месяцев, подало в отставку. Кабинет полетел. «Поворот вправо» не удался. Политический курс реакции потерпел крах.
А тогда в городке Асти за ужином мы оба еще ничего не ведали о будущих событиях. Вернее, один из нас, Ганча, как я уже сказал, прекрасно ориентированный в закулисных парламентских комбинациях, неспроста предрекал правоцентристское правительство, но, конечно, не ожидал его хрупкой непрочности. Что же касается меня, то, не обладая даром ясновидения, я, как всегда, полагался на постоянные факторы общественного развития.
В тот вечер мы, исчерпав политические темы, посидели еще, поговорили о разных разностях. Даже рассказали друг другу анекдоты. Ресторан опустел. Мы уходили последними. На моих «спасских» стрелки показывали четверть двенадцатого — как раз то время, когда кончаются и московские посиделки в заведениях такого рода. Обменялись адресами и телефонами. Он просил дать ему заранее знать, если я снова приеду в Италию; сказал, что позвонит мне тотчас, как окажется в Москве. Я с удовольствием приму его у себя дома. Он занимательно рассказывает, хорошо слушает, он любезен, воспитан, любит серьезную музыку, обожает русский балет. Мне было с ним интересно, а под конец, когда мы говорили об итальянских коммунистах, о марксизме, — просто весело.
Весело от сознания, что крот истории хорошо роет...
Мы ехали обратно в Турин на машине из гаража Ганчи. Ее водитель — круглолицый, жгучий брюнет, словно прыгнувший с экрана из неореалистического фильма, — Сэрио Савино, уроженец города Потенца. потерял палец под плохо огражденным прессом на заводе «Мишлэн». Он впервые видит советского человека и очень смешно таращит глаза в мою сторону. Сэрио взял с меня обещание послать ему открытку из Москвы. Он окончил всего три класса начальной школы. Дальше пришлось работать. По его сестра хорошо грамотна, учит русский, переведет как надо, а он прочитает написанное товарищам. «Будет большой бум», — сказал он. Мы поговорили с ним о Ганче...
В Турин вернулся поздно. В «ночлежке «Фиата» все давно спали. Спал и отель «Рекс», спрятав за пышным названием мой неуютный узкий номер...
КОЕ-ЧТО О НЕЗНАКОМКЕ
Рим, 11 часов. То самые одиннадцать часов, что замерли неподвижными стрелками в старом фильме. Помните? А может быть, не те, другие? Кто на этот раз падает с лестницы жизни? Кто в отчаянии заламывает руки на ее шатких ступеньках? Чьи судьбы покалечены и разбиты? Я ничего но знаю.
Я иду по прекрасному городу, кирпично-рыжему, как шевелюра Нерона, иду и вспоминаю этого поджигателя с античным моноклем — зеленым изумрудом, вскинутым к близорукому зрачку. Это далекое видение возникает непроизвольно: древний Рим легко и свободно вдвинут в Рим папский, средневековый, а потом и в современный, как входят друг в друга наши «матрешки». Внутри одной панорамы появляется другая, а в ней еще одна, и снова подобие первой, и так без конца. И в этом каскаде все: архитектура, воспоминания, скульптурные портреты — летящий день и день вчерашний. Четвертый раз я в этом городе и уже знаю его привычные маршруты, но в главном не поможет и карта: здесь легко заблудиться среди веков.
Снова лезет в голову Нерон, а какая-то электронная машина внутри нас, называемая памятью, быстро перебирает в сознании множество разрозненных деталей, картин и вдруг стойко замирает перед одной. Это и в самом деле картина, полотно живописца. Она называется «Пожар Рима» и принадлежит кисти Яна Стыки, ученика знаменитого Матейки. С крыши дворца конопатый император любуется беснованием пожара, разожженного по его приказу. Придворные актеры и пииты, освещенные отблесками пламени, ублажают повелителя игрой на арфе и кифаре, чтением изысканных од. Внизу в огне корчатся люди и здания. Апогей просвещенного эгоизма, проникнутого некрофилией.
Репродукцию этой картины однажды увидел Сергей Есенин. Поэта поразил ее зловещий смысл. Он долго смотрел, молчал, а потом, потрясенный, написал страшное, безнадежное стихотворение. Что-то очень больно кольнуло Есенина. Кощунственная эстетизация безнравственности, тонко переданная художником в самом сюжете? Цезаризм, понуждающий искусство не замечать народных страданий? Есенин заглянул в бездну того человеческого характера, где может таиться ужасающая совместимость: людские муки — как зрелище холодного созерцания. Рыжий предтеча мирового декаданса — венценосный поджигатель и лицедей жестко ухмылялся, и сквозь века эта опасная ухмылка заставляла вздрогнуть[5].
Есенин оставил свои отчаянные строки в тетради друга — М. Мурашова — и сам в приписке назвал картину Яна Стыки их источником. Когда произошла встреча Есенина с пожаром Рима? В июле тысяча девятьсот шестнадцатого. Еще все впереди — и Октябрь будущего года, и гражданская война, и наши пятилетки, и первая дробь фашистских барабанов — «поход на Рим» Муссолини; и поджог рейхстага в Берлине, откуда керосиновые брызги расплескались по Европе, зажигая черный огонь гитлеровского нашествия.
...Иду по бесконечной виа Номентано. Солнце бьет прямой наводкой. Иду в тени, как ножом отрезанной от света. Сквозь зеленое плетение аллей видны пролетающие машины. На той стороне улицы громоздятся холмы, но ним карабкаются дома, вокруг бушует зеленое всех оттенков. Вдали на небесно-голубой подкладке раскинулись евангельские пинии. Нерон... Есенин... Ян Стыка... Что написал еще этот художник? С детства мне запомнились его картины — иллюстрации к роману Генрика Сенкевича. Он, кажется, родился во Львове, но жил здесь, в Риме, — это я знаю точно.