Мы у себя в студии перезаписали его в более мягком варианте или, кажется, даже совсем без этой строфы – сделали замену, чтобы стихотворение приобрело менее вызывающий вид. И вставили в фонограмму.
Это был детский какой-то шаг.
Состоялось заседание художественного совета Бюро. Позже нам кто-то из молодых рассказал о том, что он там ввернул, что ведь «Правда» писала об Окуджаве. («Правда» его только упомянула, но уже само то, что «Правда» о нем писала, было плюсом.)
Но фальсификация, сделанная по инициативе Булата, с его непосредственным участием так и не пригодилась. До демонстрации фонограммы на художественном совете дело не дошло. Начальство спустило всё на тормозах, поскольку обвинения были явно надуманными.
Дело было не в словах, а в тоне и некотором вольнолюбии, которое начали позволять себе литераторы.
Но не в интересах Союза писателей и Бюро пропаганды было раздувать скандал. Собрали еще заседание, вынесли некое постановление о том, чтобы строже подходить к формированию бригад, – что-то обтекаемое. Так что дело кончилось ничем.
Интересно, сохранилась ли та фальсифицированная пленка? Это был бы замечательный документ!
«Помню, как Окуджава только-только начинал, – вспоминает Юрий Казаков. – Я одним из первых услышал его едва ли не самую первую песню „Девочка плачет“. Помню, как я случайно встретил Вознесенского, и тот, зная, что я бывший музыкант, сказал мне: „Появился изумительный певец. Жаль, что у меня нет слуха, я бы тебе напел“. Помню чуть позже – большой дом на Садовом кольце, поздняя компания, Окуджава взял гитару. Потом всю ночь бродили по улицам, по арбатским переулкам. Чудесная огромная луна, мы молодые, и сколько перед нами открывалось тогда… 1959 год…»
Я думаю, уж не та ли это компания, в которой была сделана первая большая звукозапись Булата Окуджавы? Тогда Булата записывали сразу на четыре магнитофона! Про это мне не так давно подробно рассказывала хозяйка той квартиры на Большой Садовой, Алла Рустайкис, написавшая знаменитую песню «Снегопад».
Когда-то в этом доме, в этой квартире, бывал молодой Маяковский, ухаживавший за ее тетей, много позже с этой квартирой будет связано имя Леонида Губанова…
Расскажу еще об одной из записей Булата более позднего времени, имеющей некоторую историю.
В середине 60-х Булат живет в Химках, в новом доме, очень рад этой квартире. Квартира маленькая, светлая, всё там уютно. У Булата отдельная комнатка – узенькая, с одним окном. Еще есть небольшая гостиная и детская – трехкомнатная, наверное, квартирка. И коляска Були внизу – вот это в какой-то мере датировка.
Тогда я принес ему кипу машинописи, и мы уточняли датировки, а потом он давал характеристики песен. Я ставил кресты – один, два, три – была какая-то авторская корректировка состава одной его самиздатовской книжки, очень деликатная.
Он ни на чем не настаивал, но все-таки несколько раз сказал: «Это ерунда». И мы эти песенки не включили (я делал эту книжку вместе с Сашей Репниковым).
Иногда называл две даты – создания стихотворения и мелодии.
А в другой раз я приходил уже специально для записи. Первый раз наша встреча происходила в «гостиной», а во второй – запись шла в его комнатке.
Там стояло пианино, и он мне записал песню, которую никогда не исполнял, – «Про гусака» (это была как бы подпольная запись). Он вполне нормально играл на рояле, не знаю, почему всегда говорили, что он не умел играть. На этой же записи он спел еще одну песню, которую никогда не исполнял: «Год 21-й, такой боевой», правда, не до конца: он сбился и не захотел петь. И никогда больше ее не исполнял.
И тогда же он мне показал свои коробочки, псевдокоробочки – чурбанчики, кусочки дерева, на которые он наклеивал слой за слоем бумагу, чтобы получился горбик, – совершенно китайский труд. На этот горбик он наклеивал картинку, преимущественно какой-нибудь портрет XVIII века, из журнала вырезанный, и лакировал. Странно, что этого не сохранилось, у меня такое ощущение, что таких коробочек должно было быть десятка полтора. Я у него тогда видел по крайней мере две-три в разной степени готовности, и потом не раз кто-то упоминал, что «мне он такую дарил», а «мне такую». Но я ни у кого их не видел.
И это еще одно доказательство того, что никакого культа не было. Никто особенно этим не дорожил, так, чтобы: «Ах-ах-ах!». Никаких ахов не было. В этом еще какая-то особая обаятельность и тайна Булата: он не был предметом преклонения. Малейшие попытки в этом направлении он пресекал. Он был для многих симпатичным, дорогим – но не объектом поклонения.
И вот что странно: никогда у меня не было ощущения его великости.
Наслаждаясь его песнями, радуясь его книгам, с большим удовольствием получая от него в подарок его переводные издания, я никогда не относился к нему не то чтобы с подобострастием, но даже взгляда на него как на какое-то божество, снизу вверх, никогда не было.
Я всегда старался ему не надоедать. Никогда ни о чем не просил. Ну, иногда, но это было очень редко, просил билет – только когда не мог сам попасть на его вечер. Может быть, от него я получил билет в зал имени Чайковского.
И Булат хорошо ко мне относился.
Однажды он пригласил меня к себе на дачу на целый день.
И вот с Белорусского вокзала по Усовской ветке – он сказал, какие там электрички, они редкие были – я приехал.
Это было прекрасное место, очень малонаселенное. Его станция находилась довольно далеко, электричка шла минут сорок. И там на довольно пустынном участке стоял домик, который занимали Окуджавы.
Я приезжаю утром и провожу с ними целый день. Мы идем гулять, ищем грибы. Потом возвращаемся к обеду. Ольга это делает прекрасно: обед на открытом воздухе, рядом с домиком. Не помню, что-то мы еще делаем… Я провожу там целый день – и даже не помню, о чем мы говорили…
Помню, что Буля – ему уже лет семь было, наверное, – что-то строил, чем-то самостоятельно занимался. Он производил впечатление маленького индивидуалиста, который занимается своими делами, всегда поглощен какой-то своей игрой. Точно так же он вел себя и на Гауе: он был там вместе с мальчиками-девочками, но всё лето строил какие-то шалаши, убежища. Впрочем, это характерно для детей его возраста.
Вот такой был странный день, о котором вспомнить ничего важного не могу, хотя это и был очень значительный для меня факт – приглашение Булата к себе домой.
Я как-то рассказал Булату, что мой сын лежит в больнице с очень тяжелой травмой, после сложной операции. Тогда мальчику было лет двенадцать.
Прошел год. Булат спрашивает: «Да, а как ваш сын?»
Я ему рассказываю: «Ну, теперь всё в порядке, ходит в такой-то класс, всё нормально».
Проходит еще полгода, Булат спрашивает: «А как ваш сын?» Я ему опять докладываю: то-то, то-то, он получил какой-то приз, куда-то поехал.
Проходит еще какое-то время, Булат спрашивает: «Как ваш сын?» Я говорю: «Всё прекрасно, поступил в институт» и всё такое.
То есть почти каждый раз, не часто, но два-три раза в год Булат спрашивал: «А как ваш сын?»
Может быть, потому, что для него это была тема особенно болезненная – сын.
Вот еще одна вещь была странная – из тех времен.
Вернувшись из Югославии, где он получил «Золотой венец» на «Стружских поэтических вечерах», Булат зашел ко мне в Бюро пропаганды, в мой кабинетик звукозаписи, и подарил красивую бутылку в плетеной оболочке – водку или какое-то югославское вино.
Это было странно, потому что я никогда не оказывал ему никаких услуг, за которые следовало бы ожидать какого-то жеста благодарности. Мы не были так дружны, чтобы привозить мне из-за границы подарок.
Я был удивлен, ошарашен даже этим подарком, но потом почему-то связал его с нашей мимолетной встречей в гостинице «Ленинградская». Он тогда пригласил меня на репетицию или прогон спектакля в театр Корогодского,[9] а я не мог пойти по какой-то очень уважительной причине…