Как известно, в последние годы Булат часто и подолгу болел. Однажды, когда он был в больнице, я отослала ему свой детектив, чтобы развлечь больного. Он позвонил мне по телефону и сказал:
– Ты знаешь, я вообще-то не любитель детективов. Это Ольга их любит. Но твой я обязательно прочту…
После того как его выписали из больницы, я сама позвонила Булату домой. Дело в том, что в это время наш музей работал над номером журнала, посвященным юбилею альманаха «Тарусские страницы». Константин Георгиевич Паустовский не только напечатал в этом альманахе повесть Окуджавы «Будь здоров, школяр», но и внимательно следил за его дальнейшим творчеством. Мне очень хотелось, чтобы в номере появилась и статья самого Булата о Паустовском и «Тарусских страницах».
Но Булат меня огорчил, сказав:
– Мне теперь уже нелегко писать обо всем этом. Столько времени прошло…
И вдруг дня через два он звонит мне и говорит:
– Ты меня раззадорила. Я стал думать обо всем этом, вспоминать и в результате написал что-то вроде эссе…
Его эссе о встречах с Паустовским было напечатано в № 11 журнала «Мир Паустовского» за 1998 год. И это было последним, что Булат успел написать… Оно заканчивалось словами:
«На моем столе стоит его[4] фотография. Он улыбается.
Я уже давно не исполняю своих песен, а он продолжает по-отечески улыбаться, как будто всё еще впереди…»
Прощаясь со мной по телефону, он добавил такую фразу:
– Ты звони мне. Я теперь буду дома. Мне врачи запретили куда бы то ни было уезжать…
Вот почему так поразило меня известие о том, что всего через несколько дней после этого разговора Окуджава уехал за границу. Где, к великому горю его друзей и поклонников, вскоре умер.
Что я еще могу сказать о нем? Булат Окуджава был человеком не только огромного таланта, но еще и редкого достоинства и настоящей скромности. Мне кажется, что восторги его слушателей на концертах в немалой степени смущали его. Так, однажды он рассказал, что в Варшаве после его концерта люди в зале встали.
– Для меня это было ужасно! – говорил он. – Я же не Евтушенко!
Тем не менее все, с кем он хоть раз общался, с кем дружил, все те, кто слушал его песни, не могли остаться к нему равнодушными. И я, как все, тоже любила Булата…
Алексей Смирнов
ПЕСЕНКА О НЕЧАЯННОЙ РАДОСТИ
Не сказать, что в детстве мороженое стоило дорого. Пломбир с вафельками – 15 коп. Но всё же покупали мне его редко. Боялись, как бы горло не прихватило. И вот в длинных паузах между пломбиром выкушанным и пломбиром предвкушаемым я придумал играть в мороженое. Роль его исполнял творожный сырок за те же 15 коп. По форме он напоминал уменьшенную пачку пломбира и был точно так же завернут в бумажку. Я раскрывал ее, спускал наполовину и, держа творожок, как мороженое, хвастался:
– А у меня пломбир!..
Это было даже интересней, чем настоящее мороженое, ведь речь шла теперь не только о лакомстве, но и о съедобной метафоре – двойное удовольствие: ешь творожок, что вкусно, а изображаешь, как будто ешь мороженое, что еще вкусней.
В старших классах, когда настал черед стихам и гитаре, мне казалось уже неловко предаваться таким ребяческим заменам, а хотелось. Поэтому я играл редко и втайне от других, полагая, что в этой нечаянной радости оригинален и одинок.
…Однажды (в самом начале 60-х) мамин школьный приятель завел ей пленку с песнями «какого-то Агуджавы», – так произнесла мама фамилию неизвестного ей автора. Волна ее впечатлений нахлынула на меня, и скоро в той же полутемной комнатушке у Белорусского вокзала обладатель заветной пленки с предосторожностями заговорщика (дело-то было как бы нелегальным) ставил катушку на тихо рокочущую «Яузу» персонально мне.
Лента томительно отматывалась, отматывалась, отмалчивалась, отмалчивалась, пока откуда-то издали не донеслось, наконец, сквозь сухое пыльное потрескивание:
«Вы слышите, грохочут сапоги…»
И я услышал.
Так началось мое знакомство с песнями Булата.
Я слушал их везде, где только мог. Запоминались они легко, без усилий. Именно так, как тогда запомнились, и стану цитировать их здесь, нарочно не сверяя по текстам, чтобы сохранить аромат первого впечатления. Уверен, что отклонения от «канона» если и будут, то минимальные.
Дополнительная награда состояла в том, что моих скромных гитарных навыков и музыкальности хватило, чтобы исполнять услышанное самому. О солдатах, ушедших в туман, я спел в тот же вечер, когда впервые узнал про них.
А потом были «Ленька Королев» и «Простите пехоте…», «Ах, Арбат…» и «Опустите, пожалуйста, синие шторы…», «До свидания, мальчики…» и «Московский муравей» – всё, словно прочитанное кем-то во мне и мне возвращенное. Такой и должна быть поэзия – милосердной и сострадательной, сдержанной и мелодически точной. А холодные выдумки, неуправляемые навороты, установочная заданность ей только мешают. Лишенные эстрадного нажима, никем не заказанные автору, кроме его собственной отзывчивости на жизнь, эти песни и оказались нужней многого другого в нашей жизни. Духовный мир поколения обогатила неожиданная фигура своеобразного романтического скептика: без сантиментов нежного, возвышенно-приземленного, взыскательно-великодушного. На фоне медных литавр и расхожего примитива, поддельных чувств и унылого ханжества тихая гитара Булата, его чистое дыхание, проникновенная лиричность, выстраданное свободолюбие говорили о том, что у нас на глазах свершается нечто, происходящее далеко нечасто даже в такой обильной талантами стране, как Россия. Явление поэта, выросшего среди нас, живущего вместе с нами, бродящего по нашим переулкам, перекресткам; поэта, чья судьба соприкасается с нашими судьбами, – это ведь не просто так… Его песенный дар в сочетании с деликатностью и внутренней твердостью, внешняя лояльность при ощутимой оппозиционности, отчетливость гражданской ноты и творческая гибкость, скромность и самоирония сделали Окуджаву любимцем интеллигенции, и не только русской.
Оттолкнувшись от старинного городского романса, Окуджава придал органичной и безотчетной фольклорной основе продуманность и шарм профессиональной поэзии, сохранив естественность прототипа. В основе его работы лежали вкус, лаконизм и точность: эмоциональная, смысловая, интонационная. Удивительно то разнообразие мелодий и ритмических рисунков, которые он извлекал из нескольких минорных аккордов, взятых в двух-трех тональностях. Ему – человеку в узко-школьном значении слова музыкально необразованному – могли бы позавидовать многие сочинители крупных форм, ведь он умел то, что давалось вовсе не каждому из них: преображать звуковой хаос в простой и ясный космос одушевленной мелодии. Моцарт считал, что самое трудное в музыке – написать простую песенку, которую подхватили бы все. Именно это – самое трудное – и удавалось Булату. Свои сочинения он так и называл «песенками», пряча за непритязательностью и как будто легкомыслием формы серьезность содержания, щепетильное отношение к выразительности и уместности каждого слова. Его «песенки» были слишком интимны, философичны, вольнодумны, чтобы войти в реестр массовой культуры, получить одобрение людей внутренне нечутких, завоевать придворный статус или снискать признание в композиторских кругах. Между тем Окуджава олицетворял собой классического барда в «триединстве» певца, композитора и поэта. Его способности во всех трех формах не были бесконечными. Камерный голос не мог претендовать на оперную мощь. Композиторство ограничивалось сочинением песен. А лирический талант не покушался на эпические масштабы. Поэм Окуджава не создавал. Но на том творческом поле, которое он возделывал, ему не было равных.
Сразу узнаваемый голос: тревожный, приковывающий к себе внимание, полный индивидуальных модуляций, то отрывистый, то ласково льющийся – переливающийся, как ручей, в унисон чередующимся гитарным арпеджио. Безупречные интонации. Точные акценты. Та сила воздействия при максимальной экономии средств, какая доступна лишь очень большим артистам и поэтам, поскольку артистическое начало неотделимо от поэтического дара.