"Шел поезд между скал в ущелии глубоком" Шел поезд между скал в ущелии глубоком, поросшем золотым утесником и дроком; порой влетал в туннель с отрывистым свистком: сначала — чернота гремящая, потом — как будто отсветы сомнительные в гроте, и снова — яркий день; порой на повороте был виден из окна сгибающийся змей вагонов позади и головы людей, облокотившихся на спущенные рамы. Сочился апельсин очищенный. Но самый прелестный, может быть, из случаев в пути, когда, без станции, как бы устав идти, задумывался вдруг мой поезд. Как спокойно, как солнечно кругом… С назойливостью знойной одни кузнечики звенят наперебой. Ища знакомых черт, мне ветерок слепой потрагивает лоб, и мучась беззаконным желаньем, я гляжу на вид в окне вагонном и упустить боюсь возможную любовь, и знаю — упущу. Едва ль увижу вновь, едва ль запомню я те камни, ту поляну, и вон на ту скалу я никогда не встану. 10–11. 3. 30.
УЛЬДАБОРГ (перевод с зоорландского) Смех и музыка изгнаны. Страшен Ульдаборг, этот город немой. Ни садов, ни базаров, ни башен, и дворец обернулся тюрьмой: математик там плачется кроткий, там — великий бильярдный игрок. Нет прикрас никаких у решетки. О, хотя бы железный цветок, хоть бы кто-нибудь песней прославил, как на площади, пачкая снег, королевских детей обезглавил из Торвальта силач-дровосек. И какой-то назойливый нищий в этом городе ранних смертей, говорят, всё танцмейстера ищет для покойных своих дочерей. Но последний давно удавился, сжег последнюю скрипку палач, и в Германию переселился в опаленных лохмотьях скрипач. И хоть праздники все под запретом (на молу фейерверки весной и балы перед ратушей летом), будет праздник, и праздник большой. Справа горы и Воцберг алмазный, слева сизое море горит, а на площади шепот бессвязный: Ульдаборг обо мне говорит. Озираются, жмутся тревожно. Что за странные лица у всех! Дико слушают звук невозможный: я вернулся, и это мой смех — над запретами голого цеха, над законами глухонемых, над пустым отрицанием смеха, над испугом сограждан моих. Погляжу на знакомые дюны, на алмазную в небе гряду, глубже руки в карманы засуну и со смехом на плаху взойду. Апрель 1930 ОКНО Соседний дом в сиренях ночи тонет, и сумраком становится он сам. Кой-где забыли кресло на балконе, не затворили рам. Внезапно, как раскрывшееся око, свет зажигается в одном из окон. К буфету женщина идет. А тот уж знает, что хозяйке надо, и жители хрустальные ей рады, и одного она берет. Бесшумная, сияя желтым платьем, протягивает руку, и невнятен звук выключателя: трик-трак. Сквозь темноту наклонного паркета уходит силуэт тропинкой света, дверь закрывается, и — мрак. Но чем я так пронзительно взволнован, откуда эта радость бытия? И опытом каким волшебно-новым обогатился я? <5 мая> 1930 ПРЕДСТАВЛЕНИЕ Еще темно. В оркестре стеснены скелеты музыки, и пусто в зале. Художнику еще не заказали густых небес и солнечной стены. Но толстая растерзана тетрадь, и розданы страницы лицедеям. На чердаках уже не холодеем. Мы ожили, мы начали играть. И вот сажусь на выцветший диван с невидимой возлюбленною рядом, и голый стол следит собачьим взглядом, как я беру невидимый стакан. А утром собираемся в аду, где говорим и ходим, громыхая. Еще темно. Уборщица глухая одна сидит в тринадцатом ряду. Настанет день. Ты будешь королем. Ты — поселянкой с кистью винограда. Вы — нищими. А ты, моя отрада, сама собой, но в платье дорогом. И вот настал. Со стороны земли замрела пыль. И в отдаленье зримы, идут, идут кочующие мимы, и музыка слышна, и вот пришли. Тогда-то небожителям нагим и золотым от райского загара, исполненные нежности и жара, представим мир, когда-то милый им. |