Преобразились белые Афины. Передо мной — знакомое село: все — сизые, полуслепые избы, кабак с зеленой вывеской, часовня, да мальчики, играющие в бабки, да жалобно мычащая корова, да пьяница, и пьяный русский ветер, вздувающий рубашку на спине… А там, вдали, меж полем и деревней, я вижу лес, как молодость, веселый, березовый, бледно-зеленый лес, и просветы тропинок своенравных… Как хочется предаться их извивам, блуждать, мечтать, срывать кору с берез и обнимать янтарный, влажный ствол, льнуть, льнуть к нему и грудью, и губами, и кровь его медовую впивать! Все вижу: блеск песчинки на тропе, и труп крота близ горки чернозема, и пестрого жука на черной шкурке… А сам я (о, как сладко-совершенно мне это чудилось!) — я сам стою на деревенском кладбище, где дышит так пряно тень черемухи склоненной, где меж могил алеет земляника, где сыплются ольховые сережки на старые, горбатые кресты… И нехотя очнулся я, и голос поскрипывал, прилежно рассуждая о стройности дорических колонн и о былых властительных богинях. Что мне до них? Я видел сон иной. День увидал. Внизу горели окна. На запад шли оранжевые тучи. “Благодарю”, — промолвил я поспешно, и на ладонь услужливого грека упало несколько монет дырявых. Так — за мечту платил я серебром… 25 апреля 1919 Афины СТРАНСТВИЯ Ты много странствовал. Рассказ холодный твой я ныне слушаю не с завистью живой, а с чувством сложного, глухого сожаленья. Мне горько за тебя. Скитался долго ты; везде вокруг себя единой красоты разнообразные ты видел проявленья, и многих городов в записках путевых тобой приведены бесцветные названья. Но ты не испытал тоски очарованья! На желтом мраморе святилищ вековых, на крыльях пестрых птиц, роскошных насекомых узор ты примечал, не чуя Божества; стыдливой музыке наречий незнакомых с улыбкой ты внимал, а выучил слова приветствий утренних, вечерних пожеланий; в пустынях, в городах иль ночью, на поляне, сияющей в лесу как озеро, о нет, не содрогался ты, внезапно потрясенный сознаньем бытия… И через много лет ты возвращаешься, но смотришь изумленно, когда я говорю, что сладостно потом о странствиях мечтать, о прошлом золотом, и вдруг припоминать, в тревоге, в умиленье мучительном не то, что знать бы всякий мог, а мелочь дивную, оттенок, миг, намек, — звезду под деревом да песню в отдаленье. 14 февраля 1920
“Над землею стоит голубеющий пар…” Над землею стоит голубеющий пар. Почки лип озарили аллею; и с нелепою песенкой первый комар мне щекочет настойчиво шею… И тоску по иной, сочно-черной весне — вдохновенное воспоминанье — ах, какую тоску! — пробуждает во мне комариное это жужжанье… 20 февраля 1920 FООТВАLL[7] Я видел, за тобой шел юноша, похожий на многих; знал я все: походку, трубку, смех. Да и таких, как ты, немало ведь, и что же, люблю по-разному их всех. Вы проходили там, где дружественно-рьяно играли мы, кружась под зимней синевой. Отрадная игра! Широкая поляна, пестрят рубашки; мяч живой то мечется в ногах, как молния кривая, то — выстрела звучней — взвивается, и вот подпрыгиваю я, с размаху прерывая его стремительный полет. Увидя мой удар, уверенно-умелый, спросила ты, следя вращающийся мяч: знаком ли он тебе — вон тот, в фуфайке белой, худой, лохматый, как скрипач. Твой спутник отвечал, что, кажется, я родом из дикой той страны, где каплет кровь на снег, и, трубку пососав, заметил мимоходом, что я — приятный человек. И дальше вы пошли. Туманясь, удалился твой голос солнечный. Я видел, как твой друг последовал, дымя, потом остановился и трубкой стукнул о каблук. А там все прыгал мяч, и ведать не могли вы, что вот один из тех беспечных игроков в молчанье, по ночам, творит, неторопливый, созвучья для иных веков. 26 февраля 1920 Кембридж |