26 сентября, вернувшись в Круассе, Флобер пишет Жорж Санд: «Все осуждают меня за то, что разрешил играть свою пьесу в этом кабаре (театре „Клюни“). Но только потому, что другие не берут ее, а мне хочется, чтобы ее сыграли, хочется дать заработать наследнику Буйе несколько су. Я обязан пройти через это… Едва ты оказываешься на подмостках, обычные условия меняются. Если вам хоть чуточку не повезло, друзья от вас отворачиваются. Они разочарованы! С вами не здороваются! Даю вам слово чести, я все это пережил с моим „Кандидатом“… Впрочем, мне глубоко наплевать, и судьба „Слабого пола“ волнует меня меньше, нежели самая незначительная фраза моего романа».[570]
Это утверждение не мешает ему снова спешить в ноябре в Париж, чтобы встретиться с Вейншенком, директором «Клюни». «Мне все тяжелее таскаться из Парижа в Круассе и из Круассе в Париж», – признается он Каролине. И в конце концов он настолько разочарован в актерах и условиях постановки, что отступает. «Я забрал свою (или скорее нашу) пьесу из „Клюни“, – пишет Флобер Филиппу Лепарфе. – Состав, который предложил Вейншенк, неприемлем. Я приготовился к ужасному провалу. Золя, Доде, Катюль Мендес и Шарпантье, которым я ее прочитал, были в отчаянии, когда узнали, что меня играют в этом ярмарочном театре. А поскольку я не изъял ни куска, „Слабый пол“ сегодня находится в „Жимназ“. Жду ответа от Монтиньи».[571]
На обеде у принцессы Матильды 2 декабря Эдмон де Гонкур, сидевший рядом с Флобером, шепчет ему на ухо: «Поздравляю вас с тем, что забрали пьесу. Когда уже был провал… нужно для реванша не сомневаться в том, что тебя будут играть настоящие актеры». Флобер, кажется, смущен и мгновение спустя тихо отвечает ему: «Я теперь в „Жимназ“… В моей пьесе пять платьев, а там женщины могут их купить себе».
В середине декабря из «Жимназ» все еще нет новостей. Надежда на постановку «Слабого пола» в театре оставлена. Тем не менее есть приятные моменты: Ренан, которому Флобер восемь месяцев не дает покоя, обещает написать хорошую статью об «Искушении святого Антония». Что касается нового романа, то он с грехом пополам продвигается в привычном ритме. «Работаю больше, чем могу, чтобы не думать о себе самом, – делится Флобер с Жорж Санд. – А поскольку я взялся за абсурдную с точки зрения преодоления трудностей книгу, то чувство собственной беспомощности усиливает мою грусть». И признается: «Становлюсь таким глупым, что навожу на всех смертельную скуку. Словом, ваш Ротозей стал непереносим, ибо и в самом деле непереносим! А так как это не по моей воле, то должен из уважения к другим избавлять их от излияния моей желчи. Вот уже полгода я не знаю, что со мной происходит, но чувствую себя очень больным и не понимаю от чего».[572] Временами, впрягшись в рассказ об этих двух посредственных стариках, которые пересматривают выводы всех наук, он сомневается, что у него достанет сил довести до конца этот анализ человеческой глупости. Он то воодушевляется, гневаясь на окружающий мир, то охвачен мрачным пониманием грандиозности и безнадежности своего дела. Ослепленный вдруг жестоким предчувствием, он пишет издателю Шарпантье: «„Бувар и Пекюше“ ведут меня потихоньку или скорее прямо в обитель теней. Я сдохну от этого».[573]
Глава XX
«Три повести»
Каждый день приносит Флоберу новый повод для отчаяния. Его физическое расстройство и моральное смятение таковы, что письма становятся похожи на жалобу. «Со мной происходит что-то неладное, – пишет он Жорж Санд. – Мое подавленное настроение зависит, видимо, от чего-то тайного. Я чувствую себя старым, изношенным, все вызывает отвращение. И люди раздражают меня так же, как я сам. Все же я работаю, но без воодушевления, точно тащу тяжелую ношу, а быть может, я и болею от работы, ибо взялся за безумную книгу. Я блуждаю, как старик, в своих детских воспоминаниях… Ничего не жду больше от жизни, кроме листков бумаги, которые нужно вымарать. Кажется, что бреду по бесконечному одиночеству, чтобы прийти неведомо куда. И сам я – та самая пустыня, и путешественник в ней, и верблюд».[574] А госпоже Роже де Женетт рассказывает: «Чувствую себя все хуже. Что со мной, не знаю, и никто не знает; слово „невроз“ объясняет ансамбль изменчивых симптомов и вместе с тем незнание господ врачей.
Мне советуют отдохнуть, только от чего отдыхать? Развлекаться, избегать одиночества и пр. – кучу совершенно невозможных для меня вещей. Я верю только в одно лекарство – время… Судя по сну, у меня, видимо, повреждена голова, ибо сплю по десять-двенадцать часов. Не начало ли это старческого маразма? „Бувар и Пекюше“ настолько завладели мной, что я превратился в них! Их глупость – глупость моя, и я от нее подыхаю. Вот, может быть, и объяснение. Нужно быть сумасшедшим, задумав подобную книгу! Я закончил-таки первую главу и подготовил вторую, в которую войдут химия, медицина и геология – все это на тридцати страницах! И это вместе с второстепенными персонажами, ибо надо создать видимость действия, своего рода историю, дабы книга не производила впечатление философского рассуждения. Угнетает меня то, что я в свою книгу больше не верю».[575] Друзья Флобера в Париже удивлены его прогрессирующей ипохондрией. Флобер рассказывает им, что часто после нескольких часов работы за столом он, поднимая голову, «боится увидеть кого-нибудь позади себя».[576] Временами без видимого повода он задыхается от слез. «Выйдя от Флобера, – помечает Эдмон де Гонкур, – Золя и я разговариваем о состоянии нашего друга, состоянии, он только что в этом признался, которое из-за черной меланхолии выражается в приступах слез. И, говоря о литературе, которая является причиной этого состояния и убивает нас одного за другим, мы удивляемся тому, что вокруг этого знаменитого человека нет сияния. Он известен, талантлив, он очень хороший человек и очень гостеприимный. Почему же кроме Тургенева, Доде, Золя и меня на этих открытых воскресеньях никого не бывает? Почему?»[577]
Флобер переехал с улицы Мурильо и живет теперь в квартире, смежной с квартирой, которую Комманвили наняли на шестом этаже дома в предместье Сент-Оноре, в конце бульвара Рен-Тропез (сегодня проспект Ош). Здесь он принимает по воскресеньям своих близких друзей. Когда Эдмон де Гонкур сообщает ему о смерти Мишеля Леви, он достает из бутоньерки орден Почетного легиона, который не носил с тех пор, как им был награжден издатель. «Нет, я не обрадовался смерти Мишеля Леви, – пишет он Жорж Санд. – И даже завидую этой тихой смерти. Что ж! Этот человек сделал мне много плохого. Он глубоко оскорбил меня. Правда, я чрезмерно чувствителен; то, что других царапает, меня раздирает». И заключает: «Подагра, во всем теле боль, непреодолимая меланхолия. Книга, которую пишу, кажется совершенно ненужной и рождает в душе бесконечные сомнения. Вот что со мной происходит! Добавьте к этому заботу о деньгах и печальные воспоминания о прошлом… Ах! Я давно съел свой белый хлеб, и краски наступающей старости далеко не веселы».[578] Мелкие неприятности, самые банальные происшествия воспринимаются им как роковые знаки. Он отдает себе отчет в этом умственном расстройстве и делится с племянницей: «Вчера, когда я выходил от тебя (в Париже), входная дверь за мной не захотела закрыться. Что-то ее держало. Напрасно я старался захлопнуть ее, она сопротивлялась: оказалось, твоя консьержка в то время, как я выходил, хотела войти. Так-то! Эта самая обычная вещь не помешала мне увидеть в темноте своего рода знак. Меня держало прошлое».[579]