Верная данному обещанию, Жорж Санд 3 ноября 1866 года снова приезжает в Круассе. И повторяется волшебная встреча. Гуляют, Флобер читает гостье сначала свою феерию, затем «Воспитание чувств» («Это хорошо», – считает Жорж Санд); разговаривают до двух часов ночи, спускаются на кухню съесть холодного цыпленка, идут к колодцу за свежей водой, поднимаются снова в кабинет и разговаривают до зари. После целой недели праздника расстаются, и Флобер помечает: «Хотя она все-таки излишне доброжелательна и сладкоречива, ее замечания отличаются изысканным здравомыслием, особенно если она не садится на своего социалистического конька».[408] Это не более чем легкие упреки. В целом он покорен. Он даже готов простить Жорж Санд ее досадное желание хвалить эгалитарную и добродетельную демократию. «Я разбит после вашего отъезда, – пишет он ей. – Кажется, не видел вас десять лет. Единственная тема разговоров с матерью – о вас; здесь вас все обожают… Не знаю, какое чувство я испытываю к вам; наверное, это особенная нежность, которую до сих пор не испытывал ни к кому… Руанская газета „Нувеллист“ отметила вашу поездку в Руан. В субботу, после того как вы уехали, я встретил нескольких буржуа, возмущенных мной за то, что не показал вас».[409] И рассказывает ей, что накануне у торговца лесом случился пожар и он так работал на насосе, что, вернувшись домой, заснул как убитый. Его роман, разумеется, вырисовывается плохо, и он не знает, дойдет ли до конца. Он завидует Жорж Санд (во всяком случае, так говорит) за то, что она пишет легко: «Вы-то не знаете, что такое целый день сидеть, сжимая голову руками, напрягать свои несчастные мозги для того, чтобы найти слово. Ваша мысль течет широко, она нескончаема, как река. А у меня это тоненькая струйка воды. Мне нужно проделать значительную работу для того, чтобы источник начал бить».[410] А так как она удивляется тому, что он все время говорит о своей «трудной работе», и замечает, что это, скорее всего, «кокетство» с его стороны, он невесело отвечает: «Я нисколько не удивляюсь тому, что вы ничего не понимаете в моих литературных бедах! Я и сам в них ничего не понимаю. Но они существуют тем не менее, и непомерные… Не знаю, как приступить к делу, чтобы начать писать; мне удается выразить сотую часть мыслей после бесконечных попыток! Ваш друг не из тех людей, которыми владеет вдохновение, нет, нет!.. И потом, я не допускаю и мысли о том, что на бумагу может быть перенесено что-то мое, личное. И даже считаю, что романист не имеет права выражать свое мнение о чем бы то ни было. Разве господь бог высказывал когда-либо свое мнение? Вот почему у меня столько такого, от чего я задыхаюсь, от чего хотел бы избавиться, а я проглатываю его. К чему, в самом деле, говорить об этом? Первый встречный интереснее господина Флобера, поскольку в нем гораздо больше общечеловеческого, а следовательно – типичного».[411] У него теперь есть бокал с красными рыбками. «Это забавляет меня. Они составляют мне компанию за обедом». Однако одиночество снова становится непереносимым. Он возвращается в Париж, встречается с несколькими друзьями, аплодирует пьесе Луи Буйе «Амбуазский заговор», которая с большим успехом идет в театре «Одеон», принимает Тэна, который, увидев его, удивлен «грубой силой его лица и тяжелыми бычьими глазами», кожей, налитой кровью, и резким разговором. Однако, несмотря на этот вид, автор «Истории английской литературы» говорит о нем как о «добром малом», очень естественном, не заносчивом человеке, который «не любит говорить комплименты», отдавая предпочтение идеологическим дискуссиям.
Вернувшись в Руан в декабре 1866 года, Флобер с радостью узнает, что парижский успех Луи Буйе имеет большой отклик и в провинции. «Соотечественники, решительно не признававшие его до сего времени, вопят от восторга с тех пор, как ему аплодирует Париж, – пишет он Жорж Санд. – Он вернется сюда в следующую субботу на банкет, который дается в его честь. Восемьдесят приборов как минимум и пр.».[412] Успех друга не вдохновляет его ускорить ритм собственной работы. Он отнюдь не торопится публиковать произведение, которое ему с каждым днем кажется все более и более несовершенным. «Мне невыносимо претит описывать современных французских буржуа»,[413] – объявляет он своей «дорогой подруге», своему «старому, любимому трубадуру», как называет он Жорж Санд. И доверительно пишет госпоже Роже де Женетт: «Я не слышу других звуков, кроме потрескивания дров в камине и тиканья часов. Работаю при свете лампы по десять часов в сутки… Я в отчаянии оттого, что делаю вещь бесполезную, то есть противоречащую целям Искусства, являющуюся лишь смутной экзальтацией. Впрочем, при нынешних требованиях науки и буржуазном сюжете вещь, кажется мне, совершенно немыслима. Красота несовместима с современной жизнью. Следовательно, я берусь за это в последний раз. С меня довольно».[414]
Несмотря на это утверждение, он спешно просит у Эрнеста Фейдо сведения о биржевых операциях, которыми, видимо, будет заниматься его главный герой Фредерик Моро. Он сам все более и более озабочен деньгами. «В настоящее время я могу только зарабатывать на бумагу, но не на поездки, путешествия и книги, которых требует моя работа, – признается он романисту Рене де Марикуру. – Но, в сущности, я считаю, что это хорошо (или делаю вид, что так считаю), ибо не вижу связи, существующей между монетой в пять франков и идеей. Нужно любить Искусство ради самого Искусства; в противном случае лучше заняться любым другим ремеслом».[415] И в ночь с 12 на 13 января рассказывает о своем смятении Жорж Санд: «Жизнь нелегка! Сложная и дорогостоящая штука! Я в этом кое-что понимаю. На все нужны деньги! При скромных средствах и непроизводительном ремесле надо довольствоваться малым. Так я и делаю! Привык; однако в те дни, когда работа не клеится, бывает нелегко… Целыми неделями я ни словом не обмолвливаюсь ни с одним человеческим существом, а в конце недели не могу припомнить ни одного дня, ни одного события. По воскресеньям я вижусь с матерью и племянницей – и это все. Мое единственное общество составляет стая крыс, которые страшно шумят над головой на чердаке, когда перестает журчать вода и нет ветра. Ночи черны, как чернила; вокруг меня тишина, точно в пустыне. В подобном окружении от всякого пустяка начинается сердцебиение».
Он, по его собственному признанию, становится «нелюдимым». Приглашенный на обед к племяннице в Руан, он испытывает злобное удовлетворение оттого, что шокирует гостей обилием своих речей. Следуя совету Жорж Санд заняться тренировкой, он по ночам гуляет при свете луны по снегу в течение двух с половиной часов и представляет себе, что путешествует по России или Норвегии. Он жалуется, что, взявшись за роман, обрек себя на «нудную и тяжелую умственную работу», и спрашивает у своей корреспондентки «способ писать быстрее». Когда-то, говорит он, он был сухим и жестким. С возрастом стал «женственнее»: «Взволновать меня – ничего не стоит; все меня смущает и тревожит; я как тростник на ветру».[416] К счастью, мать тем временем смогла продать за пятнадцать тысяч пятьсот франков ферму Куртаван в л’Обе. Сам он получил от Мишеля Леви аванс в пять тысяч франков. Тиски разжались. В Круассе на день приезжает Тургенев, покоряет хозяев ласковым взглядом, патриархальной белизной бороды, изысканным разговором и уезжает, очаровав весь дом.
Преодолев денежные затруднения, Флобер едет на три месяца в Париж. Братья Гонкур, увидев его, удивлены его сияющим лицом и словоохотливостью, о которой они в его отсутствие немного позабыли: «Грубое полнокровное здоровье Флобера, расцветшее за десять месяцев уединенной деревенской жизни, превратило его в человека непомерно вызывающего и слишком экспансивного для наших нервов».[417] Он, в свою очередь, равно разочарован в друзьях, которые, кажется, чрезмерно озабочены политикой. После обеда у Маньи он пишет Жорж Санд: «Во время последней встречи у Маньи велись такие пошлые разговоры, что я поклялся себе забыть порог этого заведения. Речь все время только и шла, что о г-не де Бисмарке и о Люксембурге. Это выше моих сил! Так-то, жить мне не становится легче».[418] Желчное настроение не мешает ему побывать на премьере пьесы Александра Дюма-сына в «Жимназ» и на многочисленных светских приемах, где он принуждает себя быть любезным. И всюду чувствует смутное беспокойство, затаенный страх перед будущим. «Политический горизонт становится все мрачнее. Никто не может сказать почему, но он омрачается, прямо-таки чернеет, – пишет он, иронизируя, Каролине. – Буржуа боятся всего! Боятся войны, боятся рабочих стачек, боятся смерти (возможной) императора – паника охватила всех. Чтобы понять степень одурения, равную нынешней, надо возвратиться назад, к 1848 году! Я сейчас много читаю о том времени: впечатление глупости, которое я выношу из этого чтения, усугубляется моими наблюдениями над современным состоянием умов, так что на плечи мне навалились целые горы кретинизма».[419]