Новой подруге мадемуазель Амели Боске[331] он рассказывает о трудностях работы, за которую взялся: «Я нынче очень устал. На моих плечах целых две армии: тридцать тысяч с одной и одиннадцать тысяч с другой стороны, не считая слонов и их погонщиков, рыцарей, сопровождающих воинов, и клади… Я охвачен глубокой меланхолией, черной горечью, тревогой, которые колышутся во мне, как океан нечистот, когда думаю о том, что этот труд не будет оценен и что первый попавшийся – будь то журналист, идиот или буржуа – без обиняков (и с полным правом, может быть) найдет множество нелепых вещей в том, что мне кажется великолепным».[332] Он завидует Эрнесту Фейдо, который оставил письменный стол и путешествует теперь по Тунису, где восхищается, без сомнения, бесконечными горизонтами и спит с покорными и опытными женщинами. И предсказывает, что по возвращении ему совсем не понравятся ласки дорогих соотечественниц. «Ты с грустью будешь вспоминать об этой тихой любви, в которой говорят только души, о нежности без слов, о рабской покорности, которая наполняет мужчину гордостью».[333] Однако более захватывающими ему кажутся приключения Максима Дюкана, который неожиданно поступил на службу в армию Гарибальди и участвует в экспедиции «Тысячи»: «Если у тебя, дорогой Макс, есть пять минут, напиши несколько слов, чтобы я знал, как ты поживаешь, черт подери! Умер, жив ли или ранен… Каналья! Ты ведь никогда не успокоишься!»[334]
Во второй половине августа он возвращается в Париж, чтобы пополнить свои материалы, и ужинает у критика Обрейе с Гонкурами, Сен-Виктором, Шарлем Эдмоном, Галеви, Готье. С самого начала завязался оживленный разговор. Каждый участвует в нем, высказывая суждения о какой-либо книге, пьесе, авторе. «Продолжим, – кричит Флобер. – Есть один, кто противен мне больше, нежели Понсар, – это Фейе, работяга Фейе!» И рассыпает похвалы, начав с Вольтера, называя его «святым» и вызвав тем самым возмущение других гостей.
После короткой поездки в Этрета, где вспоминает о юности, глядя на море, он возвращается в Париж, чтобы присутствовать в «Одеоне» на премьере пьесы Луи Буйе «Папаша Миллион». «Флобер свалился как снег на голову, – пишут братья Гонкур. – Он по-прежнему сидит в своем Карфагене, ведет жизнь затворника и работает как вол… Он дошел в романе до соития, карфагенского соития, и говорит, что хочет красиво вскружить читателям голову: нужно, чтобы мужчина думал, что пронзает луну, совокупляясь с женщиной, которой кажется, что ее любит солнце».[335]
Премьера «Папаша Миллион», состоявшаяся 6 декабря 1860 года, закончилась провалом. Флобер потрясен так, будто освистали его самого. «Пьеса Буйе, как ты знаешь (или не знаешь), – пишет он Жюлю Дюплану, – потерпела неудачу. Пресса была жестокой, а директор „Одеона“ еще хуже… Бог мой! А ведь это было так красиво! красиво! красиво! Должен был присутствовать император, но он не пришел… Что касается Буйе, то он безутешен, его положение ужасно. Он должен был пойти к тебе, но, кажется, настолько убит, что прячется».[336] Сам он думает, что его пребывание в Париже затянулось. Оставив мать и Каролину в квартире на бульваре Тампль, он возвращается один в Круассе, чтобы работать. «Становлюсь смешным со своей нескончаемой книгой, которая не вырисовывается, а я поклялся закончить ее в этом году, – пишет он мадемуазель Леруайе де Шантепи. – Я здесь живу со своим старым слугой, встаю в полдень и ложусь в три утра, никого не вижу, ничего не знаю о том, что происходит в мире».[337]
Вернувшись на свою литературную дачу, он получает книгу Мишле «Море» и в ответ взволнованно благодарит: «В коллеже я с жадностью читал вашу „Историю Рима“, первые тома „Истории Франции“, „Мемуары Лютера“, „Введение“ – все, что выходило из-под вашего пера, почти с чувственным удовлетворением, настолько это было живо и глубоко… Когда повзрослел, мое восхищение стало осознанным».[338] В том же январе месяце он узнает, что Эрнест Фейдо, недавно овдовевший, собирается снова жениться. Это явно болезнь – желание иметь женщину, в то время как в целибате столько преимуществ для художника. Но поздравляет своего друга: «Да благословит ее бог; прими мои наилучшие пожелания и знай, что они искренни и сердечны». Однако не может не добавить: «У нас разные дороги… Ты веришь в жизнь и любишь ее, а я осторожен с ней. С меня довольно, умерю свои желания. Это, наверное, трусливо, но более осмотрительно». Что касается «Саламбо», то он сообщает своему корреспонденту, что она продвигается, «бывают хорошие и плохие дни (последние случаются, разумеется, гораздо чаще)».[339]
Еще три месяца работы, и он торопится в Париж, чтобы прочитать отрывки романа друзьям. «Торжество состоится в понедельник, – пишет он братьям Гонкур. – Не знаю, получится ли… Тем хуже. Черт подери! Вот программа: 1. Я начну кричать ровно в четыре часа. Значит, приходите часам к трем. 2. В 7 часов – восточный ужин. В меню: человечина, мозги буржуа и клиторы тигриц, обжаренные в масле носорога. 3. После кофе – опять пунический крик до изнеможения слушателей. Как это вам?»[340] В понедельник 6 мая 1861 года братья Гонкур приходят на встречу в точно назначенное время. «Флобер, – рассказывают они, – читает своим трубным голосом, похожим на звук звенящей бронзы. В 7 часов ужинаем… Потом, после ужина и трубки, чтение возобновляется». Гонкуры не смеют сказать Флоберу, что они думают о книге, наиболее значительные отрывки которой он «прокричал» перед ними. Однако доверяют свое разочарование «Дневнику»: «„Саламбо“ ниже того, что я ожидал от Флобера. Скрытый, отсутствующий в таком безличном произведении, как „Госпожа Бовари“, он проявляет себя в полной мере здесь – мелодраматичный, помпезный, напыщенный, грубый по колориту – сам в миниатюре. Для Флобера Восток и Восток античный – алжирская этажерка. Есть детские эффекты, есть смешные. Чувства его героев… обычные, банальные человеческие чувства, а не чувства именно карфагенян; а его Мато – по сути своей всего лишь тенор из варварской поэмы… Почти каждая фраза имеет в конце сравнение со словом „как“, которое, точно подсвечник, держит свечу». До крайности наивный Флобер не догадывается о разочаровании братьев. Он возвращается в приподнятом настроении в Круассе. «Думаю, что до конца этого года не закончу, – пишет он Эрнесту Фейдо. – Даже если придется просидеть над этой книгой десять лет, все равно вернусь в Париж не раньше чем завершу „Саламбо“. Я дал клятву себе».[341]
И вновь возвращается старая канитель: он пишет книгу, нервы его взвинчены, силы на исходе – описание осады Карфагена окончательно измотало его: «Военные машины надоели мне! Я потею кровавым потом, мочусь кипятком, испражняюсь катапультами и рыгаю пулями пращников»,[342] – пишет он Гонкурам. 2 января 1862 года он объявляет, что пока курил, выпутался из сражений в ущелье Аш: «Я нагромождаю ужас над ужасом. Двадцать тысяч моих людей только что умерли от голода и поедали друг друга; остатки погибнут под ногами слонов и в пасти львов». Он начинает думать о возможной публикации. Однако предпочитает не торопиться. В самом деле, в Париже поговаривают о «выходе» «Отверженных» Виктора Гюго. «Считаю, что буду немного неосторожным в том смысле, что стану рисковать в сравнении с такой великой вещью, – пишет Флобер мадемуазель Леруайе де Шантепи. – Есть люди, перед которыми нужно склониться, говоря им: „Только после вас, месье“. Виктор Гюго из их числа».[343] Он удивлен следующей новостью: Бодлер просит его ходатайствовать перед Жюлем Сандо, чтобы тот поддержал его кандидатуру во Французскую академию. Как может этот «проклятый поэт», который был осужден исправительным судом за «Цветы зла», который только что опубликовал «Искусственный рай», лелеять честолюбивую мечту оказаться среди самых чистых представителей буржуазной литературы? Флобер смеется, обратившись к Жюлю Сандо, не надеясь быть услышанным, и отвечает Бодлеру: «Несчастный, вы хотите, чтобы рухнул купол Института. Вы представляетесь мне между Вильменом и Низаром».[344]