Не будучи доброй, Елизавета Петровна была чувствительной, иногда даже – сентиментальной. Ей трудно давались жалость и снисходительность, но она охотно лила слезы над участью жертв эпидемии в отдаленных краях или бедными солдатиками, которые рискуют жизнью на границах ее империи. Поскольку большею частью императрица показывалась на людях приветливой и улыбающейся, подданные, забыв о пытках, грабежах, казнях, которые свершались в ее царствование, называли ее между собой «Милостивая». Даже придворные дамы и фрейлины, которых она часто награждала пощечинами или бранила так, что гренадер бы покраснел, услышав эти слова, – даже они бывали растроганы, когда после несправедливого наказания она принималась просить прощения: «Виновата, матушка!» Но самой нежной и самой внимательной она была к своему морганатическому супругу – Алексею Разумовскому. Если холодало, Елизавета сама застегивала ему шубу, позаботившись о том, чтобы этот типично супружеский жест был замечен всеми окружающими. Если Разумовский не мог подняться с кресла, прикованный к нему приступом подагры (а такое случалось часто), она отменяла самые важные и интересные приемы, чтобы составить ему компанию. И привычная жизнь во дворце начиналась только после выздоровления больного.
И, тем не менее, верной женой Елизавета не была – она обманывала любимого напропалую с молодыми людьми крепкого телосложения, вроде графов Никиты Панина или Сергея Салтыкова. А главным среди этих случайных любовников стал племянник Шувалова, Иван Иванович, которого она предпочитала всем. Почему? Что так привлекало ее в новом избраннике?[63] Конечно, прежде всего – аппетитная свежесть молодого человека, его красота, но ничуть не в меньшей степени – его просвещенность, отличное знание Франции. Императрица, никогда не любившая читать, не могла нарадоваться, видя, каким нетерпением горит Шувалов, когда должна прийти из Парижа посылка с новыми книгами, как торопится получить последние новинки. Ему было всего двадцать три года, а с ним переписывался сам Вольтер! Вот вам два качества, которые, в глазах Ее Величества, не просто отличали Ивана Ивановича от всех остальных смертных, но делали его поистине несравненным. Рядом с Шуваловым Елизавета чувствовала, что целиком предается любви и культуре. И при этом не утомлялись ни ее взгляд, ни ее ум! Отдаваться великолепию искусства, литературы, науки в объятиях энциклопедически образованного мужчины, как казалось императрице, было наилучшим способом учиться играючи. Она выглядела такой довольной этим сладострастно-педагогическим процессом, что Разумовскому и в голову не приходило упрекнуть возлюбленную в измене. Алексей считал даже, что Иван Шувалов достоин самого большого уважения, и одобрял для Ее Величества слияние наслаждений альковных с наслаждениями учеными. Именно Иван Шувалов побудил Елизавету Петровну создать Московский университет и Академию художеств в Санкт-Петербурге. Ощущение при этом императрица испытывала странное, головокружительное – ей мечталось, будто этим она возьмет реванш. Осознавая собственное невежество, она еще больше гордилась тем, что при ней зародилось интеллектуальное движение в России. Ее опьяняла возможность сказать себе: завтрашние ученые, писатели, художники будут всем обязаны именно мне, ничего не знавшей и ничего не умевшей!
В отличие от Разумовского, который мудро и спокойно смирился с тем, что Иван Шувалов, заменив его в алькове, пользуется теперь особыми милостями императрицы, канцлер Бестужев с тоской догадывался: кончается его время, его превосходство надо всеми под угрозой, быстрый взлет молодого фаворита с многочисленной и алчной родней станет причиной его падения. Причем станет скоро. Попытался было оттеснить Шувалова, представив царице очаровательного юношу – Никиту Бекетова.
Однако тот успел лишь ослепить Ее Величество в спектакле, поставленном учениками Кадетской школы, после чего Адониса призвали в армию. И все попытки перевести Бекетова в Санкт-Петербург, поближе к Елизавете Петровне, неизменно проваливались: клан Шуваловых принимал свои меры. Однажды, из чисто дружеских соображений, они порекомендовали юноше смягчающую мазь для лица. Никита доверчиво воспользовался советом, нанес мазь – и физиономия его сразу же покрылась красными пятнами. А потом началась чудовищная лихорадка. В бреду несчастный проклинал Ее Величество, осыпал ее грубыми и неприличными словами. Изгнанный из дворца, он больше никогда туда не вернулся, оставив «поле боя» Ивану Шувалову и Алексею Разумовскому, которые понимали, принимали и уважали друг друга – так, как свойственно светским, умеющим себя вести и обладающим житейской мудростью мужьям и любовникам.
Наверное, именно под их двойным воздействием царица отдалась своей страсти к зодчеству. Ей захотелось украсить Санкт-Петербург, основанный Петром Великим, – чтобы потомки сочли ее достойной отца. Всякое важное для истории царствование – Елизавета ощущала это каждой клеточкой – должно быть воплощено в камне и камнем вписано в легенду. Она повелела реставрировать Зимний дворец и возвести за три года в Царском селе дворец Летний, который станет потом самой любимой из ее резиденций, – а сколько это будет стоить, Елизавете Петровне было безразлично, она не скупилась, когда речь заходила о ее прихотях. Все эти грандиозные по объему работы были поручены итальянскому архитектору Бартоломео Франческо Растрелли, который к тому же занялся одновременно сооружением храма в Петергофе и разбивкой там парка, равно как и садов в Царском селе. Кроме того, неустанно соперничая с Людовиком XV, который был для нее образцом во всем, что касалось искусства окружать себя роскошью и собственного возвеличивания, императрица решила обратиться к самым известным художникам, поручив им для удовлетворения любопытства будущих поколений запечатлеть на полотне образы Ее Величества и ее приближенных. «Использовав» до предела его возможностей придворного художника Каравака, она пожелала, чтобы из Франции приехал весьма прославленный Жан-Марк Наттье, но того в последнюю минуту отозвали, и царице пришлось довольствоваться его зятем, Луи Токе, которого Иван Шувалов соблазнил гонораром в двадцать шесть тысяч рублей серебром. За два года Токе написал в России десяток портретов, а выполнив всю работу, обозначенную в контракте, передал кисти и краски Луи-Жозефу Ле Лоррену и Луи-Жану-Франсуа Лагрене. Всех этих живописцев выбрал, порекомендовал и оплатил Иван Шувалов: ему никогда не удавалось так успешно послужить во славу своей царственной любовницы, как в то время, когда он привлекал к ее двору известных зарубежных художников и архитекторов.
Если Елизавета Петровна почитала своим долгом украшать столицу прекрасными зданиями, а свои покои – картинами, достойными Версальских галерей, то – при том, как редко она открывала книгу сама, – привлечь соотечественников к высоким духовным наслаждениям стало для царицы честолюбивой мечтой. Достаточно хорошо говоря по-французски, она пыталась даже писать стихи на этом языке. Правда, несмотря на то, что все европейские дворы были в восторге от поэтических экспериментов русской императрицы, довольно скоро выяснилось, что такое ей не по силам – она быстро потеряла интерес к этому занятию. Зато в Санкт-Петербурге все чаще ставились балеты, и это казалось ей забавным и приятным способом приобщиться к мировой культуре. Большая часть балетных спектаклей была поставлена учителем танцев Елизаветы – французом Ланде. Бесчисленные балы – еще в большей степени, чем спектакли, – давали женщинам возможность предстать во всем блеске, показать всем, насколько элегантны их наряды. Однако во время таких ассамблей дамы не разговаривали ни между собой, ни с гостями мужеского пола. Безмолвные и прямые как жерди, они выстраивались шеренгой с одной стороны зала, не решаясь поднять глаза на кавалеров, выстроившихся с другой. Даже и в танце фигуры проделывались парами с отупляющей медлительностью и немыслимой благопристойностью.
К. Валишевский повествует о том, как злоязычный д’Эон в своих записках изобразил русский двор 1759 года, находя использованные рассказчиком краски далеко не привлекательными: много роскоши, но мало вкуса и еще меньше изящества. Величественные манеры свойственны «семи, десяти лицам». Женщины, в большинстве случаев хорошо одетые и увешанные бриллиантами, имеют в своих костюмах, тем не менее, что-то режущее для французского глаза – любоваться можно лишь нарядами да красотой, если они таковой обладают. В огромной зале, «более короткой, чем Версальская галерея, но гораздо более широкой, обшитой деревом, выкрашенной в зеленый цвет, прекрасно позолоченной, украшенной великолепными зеркалами и ярко освещенной множеством люстр и жирандолей», среди потока золота, серебра и света, они выстраиваются, как в церкви, все с одной стороны, а кавалеры с другой. Они обмениваются глубокими реверансами и не разговаривают даже между собой. Это идолы. Приемы состоят в слушании прекрасной музыки, где артисты, пользующиеся известностью в Париже, – Сакристини, Салетти, Компасси, показывают свои таланты; но частое и всегда однообразное повторение этого удовольствия скоро приедается. Нет уменья разнообразить развлечение и никакого понятия о главной прелести общественных собраний. Вне императорского дворца мало людей, имеющих дома, куда доступ «был бы свободен и легок и свидетельствовал о близком общении и дружбе. Все почти всегда основано на церемонии». Среди обитательниц Летнего дворца д’Эон обнаружил более привлекательную группу представительниц прекрасного пола: «Среди замужних дам выделяется блестящая группа молодых девушек из самых знатных семей, похожих на нимф и весьма достойных взора и внимания иностранцев». Это были фрейлины. Восхваляя их достоинства, д’Эон отмечает со вздохом, что и с ними «любопытство далеко не может зайти». Довольно близко совпадают с этим описанием и впечатления маркиза Лопиталя, также приведенные Валишевским. Сообщая во Францию, своему министру герцогу де Шуазелю, о всякого рода неприятностях, преследовавших его при дворе Елизаветы Петровны, он пишет: «Не говорю уже о скуке, она невообразима!»[64]