Браконьер
…и должен ли один лишь поцелуй
Вновь пробудить умолкший дом
И дикий край, что пенья птиц исполнен?
Сильвия Таунсенд Уорнер
Я был ребенком, когда впервые вышел к той огромной зеленой изгороди. Я собирал грибы — но не развлеченья ради, как обычно собирают грибы дамы и джентльмены (я читал об этом), а по-настоящему. Собирать грибы или охотиться без нужды — это, как говорится, привилегия людей благородных. Я бы сказал даже, что именно такие вещи и превращают простого человека в благородного, что уже само по себе является привилегий. А охотиться в лесу на дичь или грибы-ягоды только потому, что ты голоден, — это удел низкого люда. И низкий человек в результате подобной охоты может превратиться только в браконьера. В общем, я, как самый настоящий браконьер-нарушитель, собирал грибы в Королевском лесу.
Отец утром сунул мне в руки корзину и послал меня в лес, пригрозив: «И не вздумай украдкой домой возвращаться! Не приходи, пока полную корзину не наберешь!» И я прекрасно знал, что он непременно меня побьет, если я вернусь домой без добычи — а в такое время года это в лучшем случае могли быть грибы, а в худшем — курчавые верхушки папоротников, которые едва-едва начинали кое-где проклевываться из холодной еще земли. Увидев, что я пришел с пустыми руками, отец наверняка отлупил бы меня рукоятью мотыги по спине или отстегал бы хлыстом, а потом отослал спать без ужина, потому что и сам остался полуголодным. Впрочем, ему, должно быть, становилось легче, когда он мог заставить меня испытывать еще более сильный голод, а в придачу — боль и стыд. Я знал, что через какое-то время мачеха моя, конечно, проскользнет неслышно в мой уголок и положит на тюфяк или сунет прямо мне в руку жалкий кусок, который ей удалось утаить и приберечь, зачастую отделив от своей собственной скудной порции, — половинку сухаря, корку хлеба, комок горохового пудинга. Глаза ее красноречиво молили: только ему ничего не говори! Я ничего ему и не говорил. И никогда не благодарил ее. И съедал принесенное ею в темноте.
Отец частенько ее бил. И еще слава богу, что моя судьба, счастливая или несчастная, не позволила мне хоть раз почувствовать, что я лучше ее, когда я видел ее жалкой и избитой. В таких случаях мне всегда становилось ужасно стыдно, и я чувствовал себя даже хуже, наверное, чем эта несчастная женщина, плачущая и растерзанная. Но она ничем не могла себе помочь, как и я не мог ничего для нее сделать. Однажды я, правда, попытался подмести нашу хижину, пока она работала в поле; мне хотелось сделать ей сюрприз, когда она вернется, но уборка моя привела лишь к тому, что грязь и пыль разлетелись во все стороны. Так что, когда она, усталая и потная, вошла в дом и поставила в угол мотыгу, то, так ничего и не заметив, сразу принялась разжигать огонь, носить воду, подметать пол и так далее, а мой отец, такой же потный и усталый, с тяжким вздохом плюхнулся в единственное имевшееся у нас кресло. Мне же осталось только злиться на самого себя, потому что оказалось, что я, как ни старался, все же ничем ей не помог.
Помнится, когда мой отец еще только на ней женился, а я был совсем малышом, она играла со мной, точно девчонка. Она, например, научила меня игре в ножички. И буквы она со мной учила по своей азбуке. Ее ведь монахини воспитали, и она хорошо умела читать и писать, бедняжка. Мой отец даже сперва лелеял надежду, что если я научусь читать, то мне, возможно, разрешат поступить в монастырь и я потом смогу помочь нашей семье разбогатеть. Но из этого, разумеется, ничего не вышло. Мачеха была хрупкой и слабенькой, она не могла оказывать отцу такую помощь в работе, как моя покойная мать, так что никакого благополучия мы не достигли. А вскоре закончилась и моя учеба.
А ведь это мачеха моя обнаружила, что я отлично умею находить в лесу разные съедобные вещи, и научила меня, что и в какое время года мне следует там искать: весной — золотистые и коричневые сморчки и строчки, съедобные папоротники и корешки; летом и осенью — грибы, ягоды и плоды диких растений; она же научила меня собирать по берегам ручьев кресс-салат и ставить верши; а отец показал мне, как ставить силки для кроликов. В общем, они оба вскоре уже рассчитывали на меня как на основного добытчика пищи, ибо почти все, что нам удавалось вырастить на своем поле, забирал в виде налогов Барон, которому это поле принадлежало. Нам разрешалось возделывать для себя лишь небольшую полоску земли, отведенную под огород, чтобы работа там поменьше отвлекала нас от работы на Барона. Я, пожалуй, даже гордился тем, что в семье на мои браконьерские набеги возлагается столь большая надежда, и охотно уходил в лес. Я там совершенно ничего не боялся. Ведь мы и жили-то на самой опушке, почти что в лесу. Так что на расстоянии мили от нашей хижины я знал каждую тропинку, каждую поляну, каждую рощицу. Чего же мне было бояться? Я смотрел на лес как на свою вотчину. И все же отец по-прежнему каждое утро приказывал мне туда идти — очень мне нужны были его приказы! — да еще и приправлял все это угрозами: «И не вздумай украдкой домой возвращаться! Не приходи, пока полную корзину не наберешь!»
И порой это оказывалось совсем не просто — ранней весной, например, когда еще ничего и не выросло. Как и в тот день, когда я впервые увидел ту огромную зеленую изгородь. В тени дубов еще лежал сероватый прошлогодний снег, и я все бродил по лесу, не находя ни одного гриба, ни одного проклюнувшегося из земли папоротника. Кое-где на ветках я замечал черные засохшие прошлогодние ягоды, но вкус у них оказался гнилостный. В поставленные мной верши не попалось ни одной рыбки, в силки — ни одного кролика, а речные раки прятались, глубоко зарывшись в ил. В итоге я зашел так далеко в лес, как еще никогда не заходил; я все еще не терял надежды отыскать полянку, где уже проросли молодые побеги папоротников, или заметить на пористом, покрытом блестящей коркой снегу следы белки, ведущие к ее кладовой. Идти было довольно легко, поскольку я отыскал хорошую тропу, почти такой же ширины, как та дорога, j что ведет к замку Барона. Тропа казалась полосатой из-за падавших между стволами берез лучей холодного еще солнца. А в конце тропы виднелось нечто странное: похоже, зеленая изгородь, только очень высокая, такая высокая, что я сперва принял ее за тучу. «Неужели здесь лес и кончается? — удивился я. — Или, может, это конец мира?»
Я шел и все больше удивлялся, однако ни разу не остановился. И чем ближе я подходил, тем сильнее изумляло меня то, что открылось моему взору, — эта живая изгородь была гораздо выше огромных старых буков, видневшихся в лесу по обе стороны от тропы. Как и всякая живая изгородь, она представляла собой тесно посаженные кустарники и деревья, которые так плотно переплелись ветвями, что образовали сплошную непреодолимую стену, но все же выросли невероятно высокими, густыми и колючими. В это время года, разумеется, их ветки были еще черными и голыми, и все же я нигде не смог отыскать ни малейшего прохода или просвета, который позволил бы мне хотя бы заглянуть по ту сторону изгороди. Начиная от самой земли, колючие ветки растений переплетались так густо, что сквозь них ничего нельзя было разглядеть, сколько я ни прижимался к ним лицом. Тогда я попытался взобраться повыше, но лишь весь исцарапался, да так ничего и не увидел, кроме бесконечного сплетения темных кривых ветвей и острых шипов.
Ну ладно, подумал я, если это ежевика, то летом, по крайней мере, тут наверняка можно будет набрать целую кучу ягод! В детстве меня мало что интересовало, кроме еды. Собственно, добыча пропитания и была моим единственным занятием.
Однако разум ребенка способен и мечтам предаваться, особенно когда этому ребенку удастся как следует поесть. Иногда, после относительно сытного ужина, я ложился в постель и, глядя, как догорают угли в очаге, думал о том, что же может находиться по ту сторону колючей лесной изгороди.