— Я всю жизнь езжу в эти места, — сказала она и, усмехнувшись, пояснила: — Здесь когда-то летний лагерь был, и я с десяти лет начала сюда ездить. Ох, как же тогда здесь было замечательно! Я до сих пор встречаю людей, которые тогда в «Лимберлост» приезжали.
— «Лимберлост»! — вырвалось у писательницы.
— Нуда, «Лимберлост», так лагерь назывался, — сказала блондинка, ласково улыбаясь своим воспоминаниям.
— Так ведь и я в этот лагерь ездила! — воскликнула писательница. — В «Лимберлост». Вы хотите сказать, что это он и есть? Там, где проходила конференция? А я — когда мне еще в начале этого года сказали, где она будет, — считала, что и понятия не имею, где это место находится, и все пыталась узнать. Впрочем, я и в детстве толком не знала, где наш лагерь находится. Знала только, что в лесу, где растут секвойи. Нас усаживали в центре города в автобус, а дальше мы, как вы догадываетесь, в течение шести часов болтали без умолку, а потом вытряхивались из автобуса уже в лагере — ну, вы же знаете, каковы дети, они порой Просто ничего не желают замечать. Тогда это был лагерь для девочек-скаутов под эгидой Христианского союза женской молодежи. И мне пришлось вступить в женскую организацию скаутов, чтобы сюда приехать.
— Город прибрал его к рукам вскоре после войны, — сказала ее собеседница, глядя на нее с пониманием и сочувствием. — Но это действительно он и есть, «Лимберлост».
— Но я этих мест совершенно не помню! — с отчаянием воскликнула писательница.
— Конференция проходила в старом лагере для мальчиков. А девчоночий лагерь был расположен примерно на милю выше по течению. Возможно, вы никогда оттуда и не спускались.
Верно. Писательница помнила, как Йен и Дороти однажды, проигнорировав традиционный вечерний костер, потихоньку ускользнули из лагеря и спустились по берегу ручья в лагерь к мальчишкам. А потом в сумерки, спрятавшись на другом берегу среди пней и кустарников, принялись ухать по-совиному, блеять и мяукать, пока мальчишки не повыскакивали из своих домиков. Но потом вышел их наставник, и Йен с Дороти пришлось спешно удирать. Они вернулись уже в темноте, грязные, но в полном восторге, и, хихикая, как сумасшедшие, еще долго рассказывали о своих приключениях и наиболее удачных выходках, и к ним в домик после отбоя набилась уйма девчонок…
Но она тогда с ними не ходила. И, естественно, никак не могла помнить тот мост над ручьем и ту тропу, что вилась вверх по склону холма в вечерних сумерках.
И все же как это она сама-то эти места не узнала? Этот лес, эти домики? Ведь она в течение трех лет по две недели жила здесь летом — в двенадцать, тринадцать и четырнадцать лет. Неужели она никогда не замечала этой тишины? И этих гигантских красных стволов? И этих черных, ужасающе огромных пней?
С тех пор, правда, прошло лет сорок; тогдашние деревья, наверное, здорово выросли — и теперь ей уже казалось, что они с Йен как-то раз забрались на один такой гигантский пень, по всей видимости удрав с занятий полезным трудом, и сидели там, просто болтая о всякой всячине. Но о самом пне они тогда ничего вообще не думали, он интересовал их только с той точки зрения, что на него можно влезть и он будет служить отличным местом для задушевных разговоров. И никаких мыслей о том, ЧТО на самом деле представляет собой этот пень-великан, что, может быть, он вообще из другого мира, у них не возникало; они считали просто (как и те, кто срубил дерево), что этот пень для них удобен. Им отнюдь не казалось, что это какое-то особое место. Да они вообще плохо представляли себе, где именно находятся. Они находились здесь, в лесу. И в первую ночь отчаянно скучали по дому, а потом вполне привыкли и чувствовали себя в этом мире как дома и были столь же нахально равнодушны к порожденным этим миром причинам и следствиям, как воробьи, и столь же несведущи в вопросах смерти и географии, как эти секвойи.
Она тогда сильно завидовала Йен и Дороти, их подвигам и понимала, что они значительно храбрее, чем она. В следующий раз они согласились взять ее с собой, собираясь снова спрятаться напротив лагеря мальчишек и ухать по-совиному или мяукать, а может, и просто спрятаться и наблюдать за мальчишками, но больше им туда пробраться не удалось. И вместо этого пришлось пойти на вечерний костер и петь тоскливые ковбойские песни. Так что ей тогда так и не довелось увидеть мальчишечий лагерь, и она только теперь как следует увидела, разглядела эти места приехав сюда на конференцию, сидя на бревне у пруда и глядя, как поэт медленно выписывает круги темноватой воде. Господи, что бы тогда об этом подумали Дороти, Йен и она сама, четырнадцатилетние, безжалостные? «Боже мой!» — невольно вырвалось у нее.
Блондинка, сидевшая с нею рядом, рассмеялась, словно сочувствуя ей.
— Здесь так красиво! — сказала она. — И так чудесно было получить возможность снова сюда вернуться. А как вам эта конференция?
— Мне очень понравилось играть на барабане! — помолчав, с энтузиазмом ответила писательница. — Это было просто чудесно. Я никогда прежде на барабане не играла. — Она и впрямь обнаружила, что ничего другого ей делать не хочется. Ах, если бы ей сегодня вечером не нужно было делать доклад! Тогда они могли бы снова поиграть на барабанах — тридцать или сорок человек, и каждый держал бы свой барабан на коленях, зажав его между ног, а ритм задавали бы и вели двое профессиональных барабанщиков, отлично понимающие и свои, и чужие возможности. Они бы поддерживали и несложный ритм, и довольно прихотливую мелодию, и музыка все продолжалась и продолжалась бы, пока из сознания не ушло бы все, кроме этого ритма, только это и ничего больше, и тогда не были бы нужны никакие слова…
Ее доклад был посвящен Первобытному Человеку. А ночью она проснулась — в кромешной тьме, как в колодце, — вышла наружу и, не зажигая фонарика, почти бесшумно помочилась рядом со своим домиком Ветер не шелестел в ветвях деревьев, и она догадалась, что многие из соседних домиков пусты: Мужчины, видимо, ушли вверх по ручью туда, куда Женщинам вход воспрещен, ушли сразу после ее доклада, и теперь до нее издалека доносилось их… нет, не пение, а дикие вопли, рев, невообразимый шум, который, как ни странно, почти не нарушал царившую в этих местах, в лагере «Лимберлост», тишину.
Пробираясь сквозь стелющийся над землей холодный утренний туман, поэт переходил от домика к домику, и писательница услышала, как он ходит, что-то напевая, издавая странные звериные кличи и хлопая дверями, затянутыми противомоскитной сеткой. На нем была весьма выразительно сделанная звериная маска — серая, оскаленная, покрытая шерстью волчья морда. «Вставайте! Вставайте! Рассвет наступает! Старый волк на пороге! Волк, волк!» — громко нараспев приговаривал он, крадущейся походкой хищника приближаясь к очередному домику. Сонные голоса, доносившиеся изнутри, со смехом протестовали. Писательница вскочила с постели, оделась и даже успела сделать несколько физкультурных упражнений, но на крыльцо не вышла, а осталась в доме, за затянутой сеткой дверью — она стеснялась тех восточных упражнений, которые делала всегда, потому что они никак не вязались с тем, чем все тут занимались. Впрочем, она сегодня все равно уезжала домой, и зарядку свою она, черт возьми, распрекрасно сможет делать там где угодно, хоть в чулане среди швабр и ведер для мытья пола, если ей этого захочется.
Поэт подошел к ее домику и остановился.
— Доброе утро! — вежливо поздоровался он, и ей это показалось довольно смешным, потому что на нем была волосатая маска с выпученными глазами.
— Доброе утро, — откликнулась писательница из-за двери, испытывая прилив снобистского раздражения: этот глупый поэт бравирует тем, что может разбудить всех в такую рань, а она-то уже и встала! И в то же время ей страстно хотелось заставить себя выйти наружу и, включившись в предложенную игру, погладить «волка», сказать, какой он храбрый волчара, — короче, поиграть с этим чудаком, раз ему это так нужно. Во всяком случае, предложить ему что-нибудь получше мокрого носка, который она выудила тогда из воды концом ветки.