И все же среди этих гигантских живых колонн имелись и некие странные предметы, похожие на черные контрфорсы, которые еще сильнее нарушали ощущение соразмерности, ибо, даже будучи довольно приземистыми, они выглядели крупнее — причем значительно! — гостевых домиков. По массивности и толщине они превосходили даже те деревья, что росли вокруг. То были руины. Руины старых деревьев, поваленные и обгоревшие останки изначально существовавшего здесь леса. Лишь усилием воли писательница сумела заставить себя осознать тот факт, что гигантские секвойи вокруг, вздымавшие к небесам свои могучие конические стволы и относительно хрупкие ветви, — это лишь вторичная поросль, молодой лесок, которому еще и ста лет не исполнилось, обыкновенный молодняк, отпрыски, потомки тех Великих, присутствие которых по-прежнему ощущалось здесь, которые росли в вечной тишине, ныне навсегда вместе с ними утраченной.
И все же под гигантскими деревьями стояла тишина, и ночью она становилась почти абсолютной. Это было то самое изысканное отсутствие звуков, какого писательнице никогда еще наблюдать не доводилось. Домики, где расположились она и ее коллеги, беспорядочно, через каждые десять-двадцать метров, разбросанные над ручьем, были темны; и сам ручей, довольно мелкий, бежал почти беззвучно, словно подчиняясь авторитету этих деревьев с красными стволами, их молчаливому совету соблюдать тишину. Ветра не было совершенно. И писательнице стало ясно, что перед рассветом сюда через холмы непременно наползет с моря туман и окончательно заглушит те звуки, что и так уже приглушены. Где-то далеко один раз крикнула маленькая совка. Чуть позже одинокий москит безнадежно заныл у затянутой сеткой двери…
Писательница лежала в темноте на узкой дощатой койке, похожей на корабельную, и, ни к чему особенно не прислушиваясь, размышляла: не этот ли спальный мешок прошлым летом брала с собой ее дочь, когда, ночуя под открытым небом, умудрилась подцепить грипп? Интересно, думала писательница, как долго способны выжить микробы гриппа в темной, теплой, влажной среде закрытого на молнию спального мешка? Эти мысли лезли ей в голову, потому что чувствовала она себя здесь на редкость неуютно. Иногда ей даже начинало казаться, что она то ли заработала расстройство желудка, то ли в мочевой пузырь попала какая-то инфекция, то ли это попросту трусость. Как бы то ни было, она сильно сомневалась, что даже самые неприятные ощущения смогут заставить ее вылезти из насыщенного микробами, но теплого и уютного спального мешка, взять фонарик и попытаться отыскать ту почти незаметную в темноте тропинку, что вьется вверх по склону этого зловещего холма и ведет к чересчур общественным, а потому лишенным дверей туалетам с лужами на полу. Так что пришлось бы еще и молить бога, чтобы никто ее в столь жалком состоянии не заметил. Нет, все же, видимо, придется вылезать. А может, все-таки не стоит? Она услышала, как скрипнула дверь через один или два домика от нее, ниже по ручью, и почти сразу же послышалось негромкое шуршание: какой-то мужчина мочился прямо с крыльца на темную, мягкую, легко впитывающую влагу землю, усыпанную листвой великанов с красными стволами, их ветками и корой. О счастливец! Ему не нужно красться и некрасиво приседать, расставляя ноги! При мысли об этом мочевой пузырь безжалостно отозвался болью. «Мне совершенно не обязательно идти в туалет! — заявила она себе, но не слишком строго. — И ничуть я не больна!» Она прислушалась к потрясающей тишине, царившей вокруг. В этой тишине не слышалось никаких признаков жизни. Потом откуда-то из этой темной безмолвной глубины донесся негромкий, но вполне живой звук: кто-то пукнул. Писательница вся обратилась в слух. Вскоре послышался еще один такой же звук, громче, из домика выше по ручью. Ну да, конечно, это бобы с перцем чили! Наверняка они. Впрочем, что искать какие-то объяснения? Разве люди, как и скот, каждую ночь не выбрасывают в атмосферу определенное количество метана? И разве люди, спящие сейчас в домиках над ручьем, не привыкли к подобным ночным «концертам»? Впрочем, эти мирные звуки в непроницаемо черной и как бы застывшей ночи слушать было даже приятно — изредка кто-то всхрапнет, кто-то выйдет на крыльцо помочиться, кто-то громко вздохнет во сне. Успокоившись, она уже почти засыпала, когда вдруг услышала выше по ручью мужские голоса, поющие что-то вроде первобытного гимна. Точно на заре человечества! Голоса были сильные, мужественные. Так поют, отправляя обряд посвящения. Но писательнице те слабые и немного непристойные звуки, которые она слышала раньше в ночи, отчего-то казались ближе и дороже.
Женщины сидели кружком на песке; их было около тридцати. Рядом мелкая речушка, расширяясь, бежала к морю. Нежаркое, казавшееся в тумане почти бесцветным солнце северного побережья окутало прекрасной светящейся пеленой низкие пенистые волны и дюны. Женщины передавали друг другу деревянный жезл, украшенный резным орнаментом; та, у кого в данный момент жезл оказывался в руках, начинала говорить, а остальные слушали. Писательнице это показалось не совсем справедливым. Хорошая идея, но что-то в ней не то. Это мужчины всегда стремятся заполучить жезл, а не женщины, думала она. Но эти женщины, исполненные сознания долга, принимали жезл и передавали его дальше, оставляли при себе мысли о том, что предпочли бы заняться чем-нибудь другим — каким-нибудь рукоделием или просто посидеть кружком, болтая с соседками, точно стайка воробьев. Воробьи вообще никакого порядка не признают и никогда не соблюдают очередности, никогда не закрывают рот, чтобы выслушать того, кто держит жезл, клюют что-то и одновременно неумолчно чирикают. Дул легкий ветерок, жезл переходил из рук в руки. Вот одна из женщин, лет двадцати, с резным деревянным амулетом на шее, украшенным перьями, дрожащим голосом прочитала какие-то стихи, написанные от руки. Половина слов при этом потерялась в мощном далеком гуле морских волн. «Руки мои, как крылья…» — читала она, и голос ее дрожал от страха и страсти и в итоге сорвался. Жезл перешел к другой женщине, светловолосой, хрупкой, лет сорока на вид. Она заговорила о Белой Богине, но писательница не стала ее слушать: она нервничала, пытаясь представить, что же скажет сама, когда придет ее очередь, и стоит ли ей говорить об этом? Может, не стоит? Жезл оказался у нее в руках, и она сказала: «Мне кажется, что раз уж я пришла к вам как бы извне и попала прямо в самую гущу каких-то важных для вас событий, то, может быть, я могла бы оказаться для вас полезной, хоть я и задержусь здесь всего на пару дней. По-моему, некоторые из присутствующих здесь женщин ищут… способ совершить нечто реальное, что-то на самом деле сделать. А не просто сидеть здесь и говорить на какие-то отвлеченные темы». Голос у нее почему-то звучал резко и пронзительно, даже пискляво, и она, вздрогнув, поспешно передала жезл своей соседке. Когда кружок наконец распался, кое-кто из женщин с восторгом принялся рассказывать писательнице о танцах в масках, которые состоялись в прошлую среду ночью, и о том, что Женщины могли выбрать для себя любой женский архетип. «Тут сущее безумие творилось!» — весело сказала одна. А другая рассказала, что одна из предводительниц Женщин давно уже ссорится с другой и их бесконечные злобные нападки друг на друга нарушают общую гармонию. Затем несколько женщин принялись лепить из влажного песка огромного дракона и за работой поведали писательнице, что в этом году «вообще все не так, как в прежние годы», когда Мужчины и Женщины еще не были разделены, и что собрания в восточной части берега всегда носят более возвышенный характер, чем собрания в западной, а может, и наоборот. Они продолжали трещать, пока со своего конца пляжа не вернулись Мужчины; лица у некоторых были поистине восхитительно разрисованы древесным углем.
Впоследствии та хрупкая блондинка, которую писательница слушать не стала, ехала с нею вместе в машине, возвращаясь вглубь страны по длинной ухабистой дороге, тянущейся через Прибрежную Гряду, покрытую проплешинами из-за вырубленных лесов.