— Я не верю в их тщательность. В Париже аккуратность опыта совсем иное понятие, чем в Берлине.
— Вы заранее говорите о любом их результате: это невозможно! Почему?
— По очень простой причине. Это невозможно, потому что этого не может быть. Вас устраивает такое объяснение?
— Нет, профессор. Боюсь, что и в нашей лаборатории...
— Что? — воскликнул удивлённый Гаи.
— Посмотрите сами... Но если я не ошибаюсь, при распаде урана действительно появляется вещество, похожее на лантан...
Ган кинул зажжённую сигару прямо на стол.
— Идёмте в лабораторию! Я по-прежнему не верю. Но это чертовски интересно!
5. Раздвоение личности, или как химик восстал на физика
— Всё, что сегодня можно сделать в химии, нами сделано, профессор,— сказал Штрассман.— Это, конечно, лантан и барий.
Ган погасил сигару. Их прежние измерения были ошибочны. То, что они принимали за изотопы радия и актиния, оказалось барием и лантаном. И Ирен Жолио-Кюри с Савичем ошибались, когда писали о каком-то лантаноподобном веществе, которое они к тому же в одном опыте отделили от лантана. Примесь в нечистом реактиве они отделили, а не лантан! Они так опасались его, Гана, критики, что не осмелились бесстрашно объявить: произошло истинное крушение принятых в радиохимии истин! Он обвинял их в безудержном полёте фантазии — их надо было обвинять в робости!
У него, в Берлине, реактивы идеально чисты. И измерения так тщательны, как только могут быть. А в результате — лантан и барий. Катастрофа! Бомбардируют нейтронами элемент 92, а получаются элементы 56 и 57. Как возможно это? Как это мыслимо?
— Невероятно! — Ган провёл рукой по коротким седеющим усам.
Штрассман впервые видел Гана в такой растерянности.
— И всё-таки факт! — отозвался Штрассман.
— Факт, но непредставимый! — раздражённо сказал Ган.— Я вижу, что это лантан и барий, но я не могу поверить в них!
Штрассман не удержался от иронии:
— Вам не кажется, шеф, что вы похожи на человека, который перед клеткой жирафа кричал: «Врёте, такого животного не существует!»
Ган понимал смешное, даже когда сам оказывался в смешном положении.
— Ваш пример ярок, Фриц, но не убедителен. Дело в том, что во мне два человека, а не один. Глазами химика я отчётливо вижу лантан и барий, а глаза физика свидетельствуют, что химическая картина не больше чем оптический обман.
— Нужно скорей опубликовать наши результаты,— заметил Штрассман.— Если в других лабораториях найдутся люди, не страдающие раздвоением личности, они опередят нас.
— Публикацию нужно дать побыстрее,— согласился Ган.— К тому же лучше, если мы сами признаёмся в своих ошибках, чем на них укажут другие.
Ган позвонил Паулю Розбауду, редактору научного издательства «Шпрингер», и попросил оставить место в очередном номере журнала «Натурвиссеншафтен» для важного сообщения. После этого Ган засел за письмо к Лизе Мейтнер в Стокгольм. Фашистские «партайгеноссе», возможно, поднимут крик о связях профессора Гана с врагом их государства — пусть кричат, это его не остановит!
Штрассман удалился поужинать. Ган сидел один в сумрачном кабинете.
«Мы со Штрассманом неустанно трудились со всем напряжением, на какое способны, над урановыми веществами,— быстро выводил он на бумаге.— Нам помогали фрейлейн Либер и фрейлейн Боне. Сейчас, когда я пишу эти строки, уже одиннадцать часов. В четверть двенадцатого возвратится Штрассман, и, вероятно, я смогу отправиться домой. Суть заключается в том, что мы узнали о «радиевых изотопах» столь странные вещи, что пока решаемся рассказать их только вам...»
И он со всеми подробностями — ни одна деталь не могла показаться Лизе малозначительной — описывал, как они ставили опыт, какой получился результат. Он хотел, чтобы Лиза подумала, нет ли какого-нибудь толкования эксперимента, не опровергающего законов радиоактивного смещения элементов. Он просил её прислать свои соображения, они вставят их в статью и опубликуют тогда статью за тремя подписями. Он знал, что её, изгнанницу, тронет такое внимание к ней, и радовался, что ещё способен доставить ей радость. Нацистские варвары несомненно поднимут дикий шум, если появится наряду с их именами имя беглянки. Пусть шумят. У него своё понимание порядочности. Совесть профессора Гана отнюдь не безразмерная величина, как у некоторых его коллег...
«А теперь мне пора к моим счётчикам»,— закончил он и запечатал письмо.
Он записал показания прибора и обратился к заметке в журнал.
— Я хотел бы отразить в нашем сообщении и подмеченное вами раздвоение личности,— сказал он Штрассману, когда заметка была завершена и отделана.
И, хорошо понимая, что фраза эта станет знаменитой и что отныне её будут цитировать во всех статьях по распаду урана под действием нейтронов, Ган честно дописал в конце:
«Как химики, мы должны заменить радий и актиний в нашей схеме на барий и лантан. Как учёные, работающие в области ядерной физики и тесно с нею связанные, мы не можем решиться на этот шаг, противоречащий всем предыдущим экспериментам».
Он поставил дату: «22 декабря 1938 года», и передал статью Штрассману. Тот пошёл бросить её в почтовый ящик.
Когда Штрассман вернулся, профессор сидел в кресле. Лицо осунулось, глаза потускнели. Ган, что-то шепча, шевелил короткими седеющими усиками.
— Вам плохо? — с испугом спросил Штрассман.
— Сегодня самый короткий и самый тёмный день в году,— устало сказал профессор.— Я не знаю, какой свет принесёт нам завтрашний день. Результаты наших опытов показались мне снова такими невероятными, что захотелось побежать за вами и вытащить письмо из почтового ящика.
Штрассман с изумлением смотрел на своего научного руководителя.
— Я всё-таки не понимаю, что вас так пугает в нашем опыте, профессор?
— Ах, это же так просто! — воскликнул Ган.— Помните зловещую речь Жолио о возможной катастрофе, грозящей всему человечеству? Он предупреждал о радиоактивном распылении Земли и Солнца. Мне тогда его нобелевская лекция показалась чистой фантазией. А что, если наши с вами опыты — первая искра такого радиоактивного распада всего вещества? Что, если мы с вами первые ступили на дорогу, в конце которой — всеобщая гибель?
— Слишком страшная перспектива, я не верю в её возможность! Если Жолио и прав, то всё равно человечество не допустит катастрофы...
— Да, я тоже думаю, что катастрофа невозможна,— сказал Ган, понемногу успокаиваясь.— Если бы это было не так, я бы покончил с собой! Но она невозможна по более веской причине, чем нежелание человечества. Катастрофы не допустит бог, иначе бы она давно уже свершилась.
Он поднял вверх глаза, поминая бога. А Штрассман незаметно передёрнул плечами. Он вспомнил, что Наполеон как-то сказал Лапласу: «Я не нашёл в вашей «Небесной механике» бога, сударь», на что Лаплас, учтиво кланяясь, возразил: «Я не нуждался в этой гипотезе, чтобы построить картину мира». Если бог и существует, он, похоже, вступил у них в Германии в союз с дьяволом — столько коричневых бесов развелось кругом! В коллективную мудрость человечества Штрассман верил больше, чем в седобородого старца, восседающего где-то в космосе.
Но он не захотел своим насмешливым сомнением расстраивать верующего профессора.