Завороженный щедростью и великолепием оказанного ему приема, Александр тем не менее заметил, что это всего лишь фасад, за которым скрываются беспредельная нищета и невежество отсталой страны. Конечно, в последние несколько месяцев было много разговоров о том, что готовится указ об отмене крепостного права. Однако обнародование этого указа все откладывается из-за множества препятствий, а благородные намерения царя Александра II вызывают недоверие у крестьян и тревогу у помещиков. Разве можно вот так, ни с того ни с сего, освободить миллионы крепостных рабов, если многие поколения этих людей, подобно вьючным животным, привыкли к слепому повиновению и, веря, что хозяева способны уберечь их от любой беды, сжились с преимуществом быть таким образом избавленными от всякой заботы о завтрашнем дне? Но больше всего изумляла Александра этническая пестрота народа, считавшего себя единым. Здесь была не одна Россия, но двенадцать, двадцать Россий, и в каждой – свои нравы, свои обычаи, своя религия, свое прошлое, свой язык… Только сильная и деспотичная центральная власть могла поддерживать некое подобие сплоченности этих разрозненных, не связанных между собой народов. Дюма с удивительной проницательностью предсказывал: «Россия разломится не на две части, как Римская империя, но на четыре куска. […] Император, который будет править в то время, когда совершится это великое потрясение, сохранит за собой Санкт-Петербург и Москву, то есть истинный российский престол; вождь, которого станет поддерживать Франция и любить Варшава, будет избран королем Польши; неверный наместник поднимет свои войска и, воспользовавшись своим военным влиянием, станет царем в Тифлисе; наконец, какой-нибудь ссыльный, будучи гениальным человеком, установит федеративную республику от Курска до Тобольска. Невозможно, чтобы империя, сегодня покрывающая седьмую часть земного шара, оставалась в одной руке. Слишком твердая рука будет перебита, слишком слабая разожмется, и в том и в другом случае ей придется выпустить то, что она держит».
Это предсказание подкреплялось сотнями наблюдений и анекдотов, которыми Дюма заполнял послания, аккуратно отправляемые читателям «Монте-Кристо». Без всякого порядка, как придется, он то пересказывал целые периоды из истории России, то рассказывал о своих встречах с самыми что ни на есть незначительными, но чем-то привлекшими его внимание личностями или просто случайными людьми, об особенностях повседневной жизни народа или о разговорах с тем или другим высокопоставленным царским чиновником. Неутомимо, словно насекомое, добывающее нектар, он переходил от одной темы к другой: здесь обличал пагубные последствия крепостного права, там жаловался на трудность езды в неудобных повозках, именуемых тарантасами, или порицал неумеренное распространение бакшиша среди чиновников.
Но вместе с тем он восхищался русским гостеприимством, страстью знати к поэзии, смелостью лихих киргизских всадников, которые ездят без седла на диких лошадях. И о чем бы он ни говорил, красноречие и увлеченность неизменно оставались главными достоинствами его рассказов. Невозможно понять, что в его дорожных зарисовках было правдой, что – выдумкой, но читатель следовал за повествователем до конца ради одного только удовольствия почувствовать себя в новой, непривычной обстановке, его глазами увидеть чужие края.
Впрочем, Дюма не ограничивался только живописными изображениями увиденного. Разве он не посланник французской литературы? Осознавая свою роль посредника между двумя мирами, плохо друг друга знающими, он пытался в своих статьях приобщить соотечественников к великим произведениям русской литературы. Он представлял им волнующие образы Пушкина, Лермонтова, Некрасова в весьма приблизительных переложениях, слегка приукрасив переводы, сделанные неотступно следовавшим за ним Калино; он цитировал Гоголя, Григоровича, Тургенева… Одним словом, старался как мог, делал все, что было в его силах, – ведь он почти ничего не знал о литературе этой прекрасной и варварской страны, – чтобы Россия стала понятнее западному уму. И что бы Дюма ни делал, уважение к северному соседу не мешало ему судить о нем с пренебрежительной снисходительностью старшего брата. «У русских, недавно родившегося народа, – пишет он, – еще нет национальной литературы, равно как и музыки, скульптуры и живописи; у них есть только поэты, музыканты, художники и скульпторы, однако число их недостаточно велико для того, чтобы образовать школу». Не позабыл ли Александр о «Евгении Онегине», «Мертвых душах», «Герое нашего времени»? Разве не знал он, к примеру, о том, что Тургенев в свое время до слез тронул царскую семью своими «Записками охотника» – проникновенным рассказом о простых людях России и в то же время речью неумолимого обличителя крепостного права? Он не заметил, что еще совсем недавно роман того же Тургенева «Дворянское гнездо» произвел на читателей такое впечатление, что все молодые русские девушки захотели быть похожими на его героиню? Ничего не слышал о начинающем писателе по имени Лев и по фамилии Толстой, который только что прославился своей трилогией – «Детство», «Отрочество» и «Юность», и о другом дебютанте, Федоре Достоевском, авторе повести «Бедные люди», который в то время был на каторге в Сибири, искупая свое преступление, – он по легкомыслию принял участие в заговоре против покойного царя Николая I? Нет, нельзя узнать о стране все, стремительно по ней пролетев!
И тем не менее, сравнивая увлечение Россией французских путешественников с тем, которое рождала у русских путешественников Франция, Александр думал, что русских прежде всего привлекает французская культура, тогда как французов прежде всего очаровывает русская душа, чистая, благородная и беспечная. Впрочем, во время этой первой части своей поездки он видел Россию скорее все-таки глазами Женни. Те места, в которых он побывал вместе с ней и ее любовником Дмитрием Нарышкиным, имели для него двойную прелесть – он открывал для себя прекрасную страну, одновременно сближаясь с красивой женщиной. С каждым днем Женни казалась ему все более привлекательной, и он не упускал случая сказать ей об этом. Уступила ли она его домогательствам? Должно быть, несколько раз ей случалось забыться, и она была обязана ему несколькими мгновениями блаженства, потому что много лет спустя, уже на пороге старости, когда Женни расспрашивали о том, какие у нее были отношения с Дюма, она призналась, потупив глаза: «Согрешила…»
Но вот наконец, совершив патриотическое паломничество в Бородино, на поле битвы, которую французы упорно продолжали называть Московской, в последний раз побывав в Кремле, прокатившись с Женни в Троице-Сергиеву лавру, ненадолго съездив с ней же в Елпатьево и Калязин, где они обедали с гвардейскими офицерами, Александр с легкой печалью решился покинуть «несравненную прелестницу» и вместе с Муане и Калино сел на корабль, которому предстояло спуститься вниз по Волге.
На четвертый день однообразного плавания между ровными берегами Дюма заметил, что пейзаж вдруг сильно оживился. На горизонте поднялся шум, «напоминавший те раскаты, которые предшествуют землетрясениям», скажет он позже. И продолжит свой рассказ: «Это был рокот двухсот тысяч голосов. Внезапно, за одним из поворотов Волги, мы увидели, что река скрывается за лесом расцвеченных флагами мачт. Это оказались все те суда, которые, спустившись или поднявшись по реке, привезли товары на Нижегородскую ярмарку».
Сойдя на берег в Нижнем Новгороде, Дюма направился к своему «корреспонденту», господину Грассу, к которому у него были рекомендательные письма. Тот, не дав гостю ни малейшей передышки, потащил его осматривать шумные, забитые народом базары, раскинувшиеся в четырех предместьях; русские там были перемешаны с татарами, персами, армянами и китайцами, и все они, казалось, были здесь у себя дома. В одних торговых рядах продавали чай, в других – ковры или драгоценные камни, тут же шла и торговля телом. «…Здесь – ярмарка из ярмарок, целый город из шести тысяч ларьков, – писал Дюма-отец Дюма-сыну, – к тому же публичный дом на четыре тысячи девиц. Как видишь, все на широкую ногу».[93] Любой предмет здесь становился предлогом для бесконечного торга. «Первое впечатление от подобной толкотни, первое воздействие подобного шума, – пишет Дюма, – ошеломление, от которого в первый день так и не можешь оправиться. Все эти люди, снующие взад и вперед по своим делам, – среди них множество татарских торговцев вразнос, с неутомимым упорством предлагающих всякие тряпки, лохмотья и всевозможный хлам, – кажутся сбежавшими из дома умалишенных, одни лишь турецкие купцы – неподвижные, веселые и безмолвные – самим своим видом показывают, что они в здравом уме».