§ 4. Живая душа – всегда чувствительная, зыблющаяся, нервная. Она – источник головной боли (см. 11 дек. 1764) и тяжелых, беспокойных снов (см. 5 окт. 1765: «Его Высочество ночью бредит <…> и так говорит явственно, как бы наяву»). На время сна человек сходит с ума – дневные впечатления смешиваются, перепутываются, наслаиваются друг на друга, дневные названия предметов и имена людей забываются; утром просыпается он с послеболезненным чувством только что пережитого кошмара и начинает думать над его смыслом. Вползая в дневную жизнь, сны отемняют ее своими бредами и погружают нас во мрак страхов и электризующей мистики. «Рассматривал Его Высочество в окно, какой сего дня ветер и куды тучи идут. Сие наблюдение почти всякое утро регулярно он делать изволит. Когда большие и темные тучи, тогда часто осведомляемся мы, скоро ли пройдут и нет ли опасности. Всегда Страшной Суд на мысль приходит» (см. 5 окт. 1765); «<…> был жестокой гром и пресильной дождь. Его Высочество робел несколько и спрашивал меня, думаю ли я, чтоб севодни Страшной Суд мог случиться?» (см. 13 июня 1765). Не может рациональное воспитание изгладить из души ее врожденных предчувствий, и даже если впоследствии Павел никогда не признавался ни себе, ни вслух, что живет в ожидании внезапного конца света и в страхе смерти, это ожидание и этот страх неосязаемо преследовали его душу, показываясь то в виде детских слез о неизмеримости времени (см. 1 янв. 1765), то во встречах с призраками (см. далее: 10 июля 1782), то в многочасовых коленопреклоненных молитвах, то в масонском memento mori,то в воспоминаниях об Архангеле Михаиле, то в строительстве замка в честь грозного Архангела.
§ 5. Может быть, именно эта врожденная нервность души, эти тайные страхи и ожидания сделали такой энергичный темперамент – «весь день на ногах» (см. 11 авг. 1765), торопится лечь пораньше, чтобы раньше встать (см. 10 окт. 1764; 11 окт. 1764; 23 окт. 1764; 7 дек. 1764), торопится во время обеда – глотает кусками, не прожевывая (см. 5 авг. 1765), торопится жить и чувствовать (см. роман P: W) – может быть, все это оттого, что душа тайно боится смертного состояния тела, и когда, например, его высочество спешит лечь спать – он бессознательно хочет проскочить побыстрее страшную ночь, чтобы, воскреснув от сновидений, скорее снова почувствовать себя живым.
§ 6. Но то, что скоро растет, скоро и вянет. «Его Высочество, будучи живого сложения и имея наичеловеколюбивейшее сердце, вдруг влюбляется почти в человека, которой ему понравится» (см. 24 сент. 1764), но так же, как в еде или в сне, он тороплив и в своих привязанностях. Едва расцвела его любовь к Вере Чоглоковой, как он уже рассеян и отвлечен: 21-го октября он танцует без устали с любезной, просит поцеловать руку, говорит ей, что смотрит только на нее, наутро с восхищением вспоминает о вчерашнем маскараде и от удовольствия попрыгивает – но проходит неделя, и очередной маскарад начинается тем, что его высочество холоден, не замечает свою Верушку и изволит заговаривать с другими фрейлинами (см. 28 окт. в романе P: W). Для того чтобы поддерживать в его высочестве постоянную и долговременную привязанность, нужны, как выразился однажды Порошин, «усильные движения» его конфидента и, добавим от себя, помня о судьбе самого Порошина и зная о количестве отставок и ссылок во время царствования Павла, – эти «усильные движения» должны быть направлены на отсекновение невыгодных для конфидента влияний: чтобы завистники не успели посеять подозрений в тайных умыслах конфидента о подчинении государя своей воле.
§ 7. Самое страшное в любви и дружбе с государем – его догадка о том, что им управляют: стоит зародиться такой догадке, и вы погибли, ибо вы тотчас превращаетесь из доверенного лица в изменника и предателя, посягнувшего на святыню государевой души – его привычку первенствовать. Посему напрасно, наверное, хлопочет Никита Иванович Панин о конституции – при таких задатках его воспитанника есть ли смысл надеяться на то, что он позволит ограничить свое будущее правление непременными законами? При таких задатках быть ему государем самодержавным, чьим законом служит только его собственное слово и дело.
§ 8. Это тоже неплохо – при одном условии: если у такого государя доброе сердце, если он способен к благородным движениям, к чувству благодарности, к раскаянию (см. случай от 10 окт. 1764, когда Павел просил определить к хорошему месту сына своей кормилицы; см. другой случай – от 2 нояб. 1764, когда Павел почувствовал, что напрасно обидел Порошина). Это очень неплохо – особенно если у государя логический ум. А Павел обладает логическим умом, способным не только к математическим вычислениям (см. 30 сент. 1764), но и к быстрому соположению жизненных наблюдений (см. 5 сент. 1765, когда в разговоре об отвращении, внушаемом нам такими тварями, каковы мыши, тараканы и лягушки, его высочество замечает: «Они нам гадки, а мы, я думаю, им гадки кажемся»; см. 6 окт. 1764, когда его высочество выводит из рассказа о награде Лессию и наказании Головину понятие о справедливом воздаянии). Логический ум в сочетании с благородными порывами вселяет надежду. Такой государь, даже будучи отягощен непомерным самолюбием и нервной обидчивостью, вызывающими сильнейшее раздражение при мысли о необходимости исполнять требования близстоящих людей, – может быть, окажется способен подчиниться требованиям безличных сил – непреложных гражданских законов, направленных на установление упорядоченной, как в математике, системы жизни. Тогда нравственные уроки его наставников не пропадут даром, ибо он будет чувствовать, что, исполняя непременные законы, живет согласно справедливости, долгу, чести, то есть согласно добродетельным понятиям о правильной жизни государя.
§ 9. Наверное, точнее было бы сказать иначе: он потому и не выносил своей подчиненности кому бы то ни было, что слишком зависел от чужих мнений и, чувствуя это, но не умея по самолюбию в этом признаться, поминутно демонстрировал себе и своим подданным свою неподотчетность никому и ничему. Дело тут вовсе не в зависимости жизни Павла от воли императрицы-матери, с годами все более неласковой к его будущей судьбе. Такая зависимость была, она наложила свой тяжелый отпечаток на его судьбу, ожесточила, усугубила, усилила, вызвала потребность противоречить всякому намеку на зависимость. Но, кроме этой, была зависимость иного сорта: врожденная зависимость от влияния чужих мнений. – Ум у него был логический, но применительно к жизни некритичный и несамостоятельный, сердце – доброе, но неразборчивое. Слышит он, например, однажды из уст Порошина пышноторжественные строки нашего Пиндара и изволит замечать: «Это, конечно, уже из сочиненьев дурака Ломоносова» (см. 18 дек. 1764); сообщает ему вскоре Порошин о кончине Ломоносова, и его высочество государственно замечает: «Что о дураке жалеть, казну только разорял и ничего не сделал» (см. 5 апр. 1765). – Понятно, что не сам его высочество собственным умом сложил такое мнение о Ломоносове: оно целиком заимствовано от разговоров взрослых, для которых наш Пиндар – не более чем битая карта из колоды бывшего фаворита Елисаветы Петровны – Ивана Ивановича Шувалова, неблагожелателя императрицы Екатерины; взрослым Ломоносов известен не стихами, а учеными и промышленными прожектами, для исполнения которых все время просит денег. Его высочество не знает сих подтекстов, да и знать их ему невдомек. – Но вот Ломоносов умер, прожектов боле не подает, денег не просит, о нем не поминает при великом князе никто, кроме Порошина, продолжающего цитировать его бессмертные строки. Прежнее мнение изгладилось, и его высочество восклицает, вторя впечатлениям своего учителя: «Ужасть как хорошо! Это наш Волтер» (см. 20 окт. 1765). – В этом случае все кончилось, как мы видим, хорошо; для наследников Ломоносова все кончится еще лучше – став царем, Павел дарует им потомственное дворянство. Однако случай с Ломоносовым слишком умозрительный. Иначе обстояло дело с людьми, которых его высочество знал лично: тут зависимость от чужих мнений приводила обычно к последствиям, плачевным для этих людей, а самого Павла привела в конце концов к такому образу мыслей и чувств, в кольце которых он вовсе перестал понимать, чьим мнениям можно доверять.