Даже если она полностью придумала этот эпизод, ее рассказ очень правдоподобно рисует образ его несчастного высочества: его немецкую стойкость после нескольких выпитых бутылок, его страсть к голштинской униформе, его рыцарскую готовность помочь слабому в беде, его склонность к экстравагантным шуткам, наконец непонимание этих шуток их адресатами.
Он был легкий человек и удивлялся, зачем русские создают себе столько проблем и церемоний. Здешние придворные приемы и церковные службы выводили его из терпения своей занудностью. Он был скор, быстр, непоседлив и во время обедни не мог долго устоять на одном месте – начинал оглядываться, вертеться и показывать попам язык. [69]Это оскорбляло русскую стать всех близстоящих, но никто, кроме императрицы Елисаветы Петровны, не смел сделать ему упрека, ибо за ним оставалось будущее, и на его проказы закрывали глаза и рты.
Он так и не доучил русский язык и предпочитал разговаривать по-немецки. Он боялся русской бани и даже вопреки приказанию императрицы не ходил париться. [70]Он по-прежнему тосковал о своей милой родине, носил тайком от тетки голштинский мундир и играл в войну.
Ему разрешили выписать из Голштинии в Ораниенбаум небольшой военный отряд; к 1758-му году голштинцев набралось чуть не полторы тысячи: они располагались лагерем вокруг ораниенбаумского дворца (см. Екатерина. С. 417). После дневных учений его высочество пировал без чинов с своими майорами и поручиками; сюда же, к ужину, сзывались хорошенькие актрисы, и вечерами ораниенбаумский сад наполнялся веселым немецким гоготом. [71]
Конечно, кое-чем он напоминал своего великого деда: Петр Первый в пору своей юности тоже любил немцев, тоже чурался церемоний и тоже играл в войну. Но в облике сего нового, третьего Петра сквозь наследственную тягу к военным забавам, шумному веселью и неутомимому пьянству совсем не проступала та грубая, тяжелая, грозная сила, от которой подгибались колени у современников Петра Первого. В этом, новом Петре все чувствовали, напротив, легкость необыкновенную. Не похож он был на государя. [72]
Конечно, когда речь заходила о вещах серьезных, дрожь по спине пробегала, но все знали, что нрав у его высочества отходчивый и что если он с кем поссорится, то будет на того не гневаться, а дуться или дразниться.
Зашел как-то разговор о племяннице государыни – Гендриковой, у которой тогда была интрига с одним конногвардейцем. Его высочество заметил, что следовало бы конногвардейцу отсечь голову в назидание другим, чтоб не смел волочиться за родственницами государыни. Тут вдруг младшая сестра Елисаветы Воронцовой – Екатерина – ему возражает:
– Ваше императорское высочество, – говорит она, – я никогда не слышала, чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и ужасное наказание, как смерть возлюбленного.
– Вы ребенок, – отвечает его высочество, – и не понимаете, что если проявить слабость и не наказывать смертью тех, кто этого заслуживает, могут иметь место всякого рода беспорядки и неповиновение.
– Но, ваше высочество, вы говорите о предмете, внушающем неимоверный ужас всем присутствующим, ибо, за исключением ваших уважаемых генералов, большинство тех, кто имеет честь быть вашими гостями, родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась.
– Это-то и скверно, отсутствие смертной казни вызывает много беспорядков и уничтожает субординацию и дисциплину. Говорю вам, что вы ребенок и не понимаете подобных вещей. – И он показал ей язык ( Дашкова. С. 48–49 [73]).
Впрочем, то, что он мог сказать сгоряча, под градусом, вечером, – утром, на трезвую голову, исчезало как дым.
Но у него была одна идея, непоправимо влекшая его к катастрофе. Канцлер Алексей Петрович Бестужев-Рюмин объяснял ее так: – «Великого князя убедили, что Фридрих II его любит и отзывается с большим уважением; поэтому он думает, что как скоро он взойдет на престол, то прусский король будет искать его дружбы и будет во всем помогать ему» ( Соловьев. Кн. XII. С. 332). Во всем помогать– значит, в первую голову, помогать вернуть Голштинии занятую датчанами территорию. Его высочество по простодушию своему и не скрывал, что первое, чем он займется по смерти тетки, – наладит дружбу с Пруссией и будет воевать с Данией за Шлезвиг.
До поры до времени все это было детскими разговорами и опасений не вызывало: подрастет его высочество, поумнеет – идея развеется. Одно время даже, чтобы искоренить идею, чуть не обменяли Голштинию на Ольденбург: обменяли бы – не о чем было бы мечтать. Однако сделка с датчанами не удалась.
Время шло, его высочество подрос, идея осталась незыблема, и тут-то как раз разнемоглась государыня.
Беда не приходит одна… В самый разгар кашляний и задыханий Елисаветы Петровны развалилась и рухнула вся иностранная система канцлера Бестужева-Рюмина.
* * *
В первой половине 1756 года наши обычные союзницы заключили договоры с всегдашними врагинями канцлера: Англия – с Пруссией, Австрия – с Францией, и все в Европе стало наоборот. Началась война, в которой против Фридриха соединились недавно ненавистные друг другу австрийцы и французы; с ними пришлось выступать на европейский театр и нам.
Воевали мы так: каждую весну отправлялись всей действующей армией в поход, отыскивали прусскую армию и давали ей генеральное сражение вблизи какого-нибудь доселе неведомого миру хутора, чьим именем отныне будут величать нашу викторию: Гросс-Егерсдорф, Цорндорф, Кунерсдорф – кому из патриотов Отечества и инвалидов Семилетней войны не памятны эти имена? Как-то раз наш отряд даже занял на три дня столичный прусский город Берлин и пожег там склады.
Так продолжалось пять лет.
Скоропостижный Фридрих едва не умер от стыда и отчаяния. «Все пропало. Я не переживу этого ужаса», – казалось ему, когда он, оглядываясь, спасался от наших драгун с кунерсдорфского поля (см. Фридрих. Т. 15. С. 306).
Но Фридрих родился под счастливой звездой, он еще переживет и канцлера Бестужева-Рюмина, и государыню Елисавету Петровну, и ее племянника – своего восторженника Петера: он умрет не скоро – от старости и в расцвете величия. А мы – мы от своих побед не получили ничего осязательного, кроме убыли личного состава, блеска петербургских фейерверков в честь очередной победы и дыма славы на просторах Европы.
Каждый год повторялось одно и то же: уложив треть своего войска и треть неприятельского под очередным прусским хутором и дождавшись, когда местная армия оставит поле боя, мы начинали переписку с Петербургом насчет дальнейших указаний; пока переписывались, наступала осень, и пора было становиться на зимние квартиры; пока стояли на зимних квартирах, скоропостижный Фридрих оживал, яко волшебная птица Феникс, и следующим летом мы паки находили его армию в цветущем боеготовом виде. Каждый год менялись наши главнокомандующие, но, видимо, такова была сила вещей в ту войну, чтобы, даже взяв Берлин, мы оказались в дураках.
После первого такого проворота, в 1757-м году, когда главнокомандующим был Апраксин и когда после гросс-егерсдорфской виктории мы вместо преследования неприятеля отступили домой, – в Петербурге заподозрили измену.
«Основанием дурного слуха, – повествует летописец, – послужил припадок, случившийся с императрицею. 8 сентября, в праздник Рождества Богородицы, Елисавета, жившая в Царском Селе, пошла к обедне в приходскую церковь, в начале службы почувствовала себя дурно и одна вышла из церкви, но, не дошедши до дворца, упала на землю и более двух часов лежала без чувств. Этот случай привели в связь с отступлением Апраксина, начали догадываться, толковать, что Бестужев дал знать о нем Апраксину и потребовал возвращения его в Россию с войском, которое было нужно канцлеру для приведения в исполнение его намерений относительно престолонаследия» ( Соловьев. Кн. XII. С. 423). [74]