Поэтому при составлении кабинета (дело было в 1731-м году) Остерман подобрал себе в компанию старика канцлера Гаврилу Ивановича Головкина, доживавшего век в сознании удовольствия от мысли, что он пережил шестерых царей и при этом ни разу не был колесован, и князя Алексея Михайловича Черкасского, известного своей толщиной, ленью и сказочными богатствами (говорят, у него было 70 тысяч душ крепостных). Головкину нужен был покой, Черкасскому – почет. Остерман делал что хотел.
Но на третий год бытия Кабинета министров канцлер Головкин умер от старости, и Бирон, давно искавший способ сократить Остерманову силу, вставил на опустевшее от Головкина место графа Павла Ивановича Ягужинского – ветерана империи, когда-то, в последние годы жизни Петра Великого, бывшего вторым после царя лицом державы – генерал-прокурором, оком государевым. Ягужинский имел давние счеты с Остерманом: Андрей Иванович не раз подставлял его, и теперь появился случай отомстить. Хотя, конечно, если судить по здравом размышлении, скорее Андрей Иванович подвел бы голову Павла Ивановича под топор, чем наоборот. Но скоро Ягужинский, истощив свое величавое здоровье буйными неумеренностями, последовал на тот свет без посторонней помощи.
Тогда Бирон сделал третьим кабинет-министром персону, лично от него зависимую, – Артемия Петровича Волынского (сам Бирон говорил, что спас его от виселицы еще при начале царствования Анны – когда Волынский был казанским губернатором).
Кабинет министров стал теперь подобием компаса, в котором вокруг неподвижной оси – Алексея Михайловича Черкасского – двигались две стрелки, указывающие в противоположные страны света.
Волынский искал широкой сцены: он желал стать первым актером, ему нужны были рукоплескания и большие деньги. Взятки он вымогал, казну грабил и зубы вышибал с каким-то особенным, одному ему присущим шиком.
Нечего удивляться, что, обретя в Кабинете министров обширные полномочия, Артемий Петрович не мог ими благодарствоваться, ибо ему мечталась вся полнота власти. Полноты же не было: рядом мешался Остерман, а между Кабинетом и троном маячил Бирон. Выйти на широкую сцену можно было только при ласке императрицы. Какой бы символической ни была ее власть, самые державные дела – вроде объявления войны, четвертования первых сановников и назначения на их место новых – совершались только при ее ободрении. И Волынский сочинил донос, в котором уличал Остермана как главного помутителя всех добрых дел, совершаемых честными людьми.
Однако Артемий Петрович позабыл, что ободрениями государыни руководствует Бирон. Бирон же понял дело правильно, сообразив, что сегодняшние претензии Волынского к Остерману – репетиция завтрашних посягновений на него самого, и государыня отвечала с его слов Артемию Петровичу:
– Ты подаешь мне письмо с советами как будто молодых лет государю.
Но Волынский от гордыни потерял всякий страх.
– Резолюции никакой от нее не добьешься, – негодовал он, – герцог что захочет, то и делает ( Соловьев. Кн. X. С. 661, 659).
Тут Волынскому донесли, что его самого обличают – кто-то сочинил на него басню:
<…> Дел славою своих он похвалялся больно,
И так уж говорил, что не нашлось ему
Подобного во всем, ни равна по всему <…>
[41] В Петербурге тогда был один человек, умевший писать стихи так длинно и складно – секретарь Академии наук Тредиаковский. Волынский велел доставить Тредиаковского к себе, и едва тот взошел, изволил своеручно поправлять ему выражение лица. Кулаки у Артемия Петровича были крепкие, и секретарь Академии уехал от него с заплывшим глазом и неслышащим ухом. Наутро Тредиаковский поехал жаловаться Бирону, но пока сидел в герцогских покоях – туда по своим делам явился Волынский. Побивши Тредиаковского еще немного, Волынский велел взять его под караул и посвятил остаток дня продолжительным внушениям: когда секретарь Академии впал в беспамятство, его оставили паки под караулом.
На другой день происходил великий праздник, к которому Петербург готовился более месяца: женили придворных шутов – князя Го – лицына-квасника и дурку Буженинову. Для этого весь январь на льду Невы между Зимним дворцом и адмиралтейством строили ледяной дворец – чудо зодчества. Все в этом доме было как настоящее. Лед выкрашен под мрамор, окна – из ледяных пластин, из льда – столы, кровати, кресла, стулья, чашки, рюмки, свечки.
Со всей страны свезли по паре инородцев – башкирцев, калмыков, татар и прочих: гостей везли в санях, а сани запряжены свиниями, козлами, оленями да верблюдами. Молодые ехали на слоне в клетке (чтоб не упали или не сбежали). Шляхетство шествовало в машкерадных нарядах.
На Тредиаковского надели маску и, выведши перед гостями, велели прочитать стихи, сочиненные им в честь долгожданной свадьбы, а после снова отправили под караул.
На следующее утро к нему опять вернулся Волынский – сказал, что теперь хочет отпустить; велел караульному капралу дать десять палок, отбранил и вытолкал вон.
Тредиаковский подал рапорт о бесчестии по месту службы – академическому начальству. Академия наук доложила Бирону. Если бы Волынский не подавал записки про Остермана и не гневался приватно на императрицу и герцога, – уже в 1740-м году осталась бы Россия без первого своего поэта и вспоминали бы мы по сей день о том, как в самом начале творческого пути оборвалась жизнь просвещеннейшего нашего писателя.
Но в этот раз оборвалась жизнь не Тредиаковского, а его оскорбителя. Узнав из рапорта, что секретарь Академии изувечен в его покоях, Бирон велел государыне поднять следствие против Волынского по факту бесчестия, оказанного его герцогскому достоинству.
Стали искать свидетелей. Позвали дворецкого, служившего Артемию Петровичу, – тот сметливо и расторопно рассказал про все: как, у кого, когда и что вымогал Волынский, как бранно отзывался об императрице и Бироне, как составлял вместе с некоторыми своими конфидентами Проект поправления государственных дел, как хотел, сваливши Остермана, сам стать государем.
Волынский медленно признавался во всем, кроме последнего пункта: «Злого намерения и умысла, чтоб себя сделать государем, я подлинно не имел». По обычаю, за упорствование в показаниях Артемия Петровича покачали на дыбе. Немного побили палкой и обломили одну руку. Но и с пытки он не признался в желании стать государем, а только вспомнил, как хвалил житье польских панов: «Вот как польские сенаторы живут: ни на что не смотрят и все им даром; польскому шляхтичу не смеет и сам король ничего сделать, а у нас всего бойся» ( Соловьев. Кн. X. С. 668, 659).
Про побои, нанесенные Тредиаковскому, во время следствия забыли: слишком много набралось важнейших вин. За один только Проект поправлениянадлежало предать смерти. И хотя проект сам по себе был миролюбив – речь в нем шла о том, как лучше обустроить дела благородного шляхетства да о государственной экономии – но опасность таилась в самом акте составления: десять лет назад тоже, помнится, составляли проекты поправления шляхетной жизни, а чуть не лишили государыню короны. К середине июня следственная комиссия представила государыне доклад о преступлениях бывшего кабинет-министра, после чего составили Генеральное собрание для вынесения приговора. Стали придумывать казни. Придумали: Волынскому урезать язык и посадить живьем на кол; четырех его конфидентов четвертовать, одного – колесовать, а еще одному просто отсечь голову. Государыня милосердно ослабила суровость решения: 27-го июня Волынскому отрубили обломленную руку и голову; двум его конфидентам тоже отсекли головы, а остальных били кнутом и сослали кого в Сибирь на каторгу, кого в Соловки на вечное покаяние. Дочерей Волынского велено было постричь в сибирские монастыри, а сына – сослать в Камчатку на вечную солдатскую службу.
Для политического баланса в Кабинете министров Бирон подобрал на место Волынского Алексея Петровича Бестужева-Рюмина. Смысл баланса был таков: Алексей Петрович имел давние счеты с Остерманом, а другой кабинет-министр Алексей Михайлович Черкасский имел давние счеты с Алексеем Петровичем.