— Эй! — говорю я, ошарашенный донельзя. — Как же? Что это они… Куда побежали?
А ведмеди груз-платформами через лес ломятся, и храпят, и ревут испуганно. Но ведь не может же быть, чтобы они меня испугались!
Внимательно огляделся. Тишина снова. И никого на поляне. Бесшумно (это мы тоже умеем) обыскиваю окрестности. Тишина. Ну, совершенно полная тишина. То, что ни птиц местных нет, ни зверей, это еще понятно — не любят они ведмежачьих игр рядом с собой, беспокойные соседи ведмеди. А вот то, что даже следа не нахожу от своего приятеля Муруровы, это меня совсем с толку сбивает. Отсюда шел его крик, здесь ведмеди над ним храпели — я слышал, мне вовсе не показалось. Начисто сглодать его не могли, ведмеди людей только калечат или убивают, но не едят. Только нет, совсем нигде нет Муруровы, ни мертвого, ни живого, ни полуживого. Странно.
Так много странного в тот день было вокруг! Не знаю, понимаешь ли ты меня. Ты помнишь свои сентенции? «Странное — это жизнь». «Обычное — это нежить». А я тебя язычницей называл, потому что дерево у тебя мучалось, когда ты с него ветку срывала, звезды плакали, облака улыбались, воздух изнывал от любви, ты даже с жареными орлами поболтать любила — сначала перед тем как изжарить, а потом перед тем как съесть. Ты болтаешь с ними сейчас? Так я о странном.
Странного было много, странным, собственно говоря, было все — и сам город, и люди, и отношения между ними, даже состояние мое и то необычным казалось. Болели кости, болело сердце, знобило, что-то происходило с зубами, не то чтобы зубная боль, нет, не боль, а чужеродность во рту, словно зубы вдруг выросли во все стороны, словно их стало у меня вдруг слишком много и слишком стали они большими, такими, что рот закрывался словно бы и с трудом. И кожа — она горела. Вообще это бывает, когда новая планета, иногда совсем удивительные вещи с организмом случаются, так что я на все это совсем и не обратил бы внимания, да и не до фокусов своего здоровья мне было тогда, если б в тот момент, когда ведмеди от меня убежали, я совсем растерялся бы от всей навалившейся на меня нелогичности и не выбрал бы пары секунд для занятия самоанализом. Главное — пятки болели. Это тревожило: больные ноги даже в культурном галлинском лесу — опасная вещь. Я начал подумывать о возвращении в Эсперанцу. Все чудилась мне ловушка.
Но слишком долго самоанализировать мне не пришлось. Я снова услышал крики. Сразу несколько человек завопили совсем недалеко от меня, панически взывая о помощи.
Забыв про ноги, я кинулся туда. Я бежал и думал, что странно услышать в такое время и в таком месте сразу несколько человеческих голосов, особенно если учесть, что леса переполнены аномально расплодившимися ведмедями. Крики не умолкали, и почудилась мне в криках тех какая-то нарочитость, и снова подумал я о ловушке, смысл которой понять еще был не в силах. Я перешел на бесшумный бег и вспомнил все приемы ночного видения, даже те, которые давно позабыл. Я включил особый тип видения — у нас его называют «интуитивным». И хорошо сделал, потому что у интуитивного зрения есть одно преимущество перед другими — оно не приводит к зрительному шоку при внезапной световой вспышке. Потому что впереди я вдруг увидел ярко-красный костер. Изо всех сил пытаясь успокоить дыхание, перебегая от дерева к дереву, благо на Галлине они удивительно толстые, я становился к костру все ближе и ближе, пока не очутился совсем рядом.
И еще одна странная мне картина открылась. Вокруг костра на складных стульчиках сидели семь или восемь цветастых, самых, между прочим, типичных. Они сидели, положив на колени руки и подняв лица к ночному небу. От костра их лица светились. Цветастые пели. Нет, не пели — кричали, звали на помощь, особо не надрываясь, но громко и до ужаса правдоподобно. Занятие это им нравилось: и на физиономиях, и в самих позах читалось крайнее удовольствие, упоение даже — ну, знаешь, как иногда люди хором поют? Выходило у них хорошо — слаженно, многозвучно, буха Фага, честное слово.
Пока я таращил на них глаза, пытаясь понять, в чем дело, они в какой-то момент прекратили свой крик, потому что один из них поднялся со стула и сказал:
— Хватит.
Они послушно замолкли, сложили стулья и, взяв их под мышки, словно чиновничьи папочки, гуськом удалились.
Это было глупо — преследовать их. Ловушкой отсюда разило сильно. Но не пойти я не мог. Потому что старший, тот, кто дал им команду прекратить крик, был мне знаком. Ох, ребята, он был мне очень даже знаком, с прежних еще времен, вот не ожидал его здесь встретить, я ведь его другом считал, я никак не думал, что после всего увижу его в лесу на Галлине среди цветастых. Он даже не слишком гримировался, и цветастая одежда сидела на нем мешком. Узнать его ничего не стоило. Потом мне пришла в голову мысль, что он внедрился к цветастым, потому что профессия у него такая была — инспектор космопола, а звали его (по крайней мере я его под таким именем знал), звали его Виктор Коперник.
Костер как-то очень сразу потух, и я подумал — театральный костер. Я вышел из-за дерева и наступил на него, и он, конечно, оказался холодным.
Ходить по лесу никто из них не умел. Только охотники умеют, мы, да еще кое-кто из космополовцев, из тех, что с нами обычно связаны, а остальные — зачем им?
Их было очень хорошо слышно, я почти не таясь пошел следом. Они шли цепочкой, держась друг за друга, а вел их Коперник. Он как сомнамбула водил перед собой вытянутыми руками, но ни разу не наткнулся на дерево. Скоро я догнал их, так медленно и неуверенно они двигались, и тут Коперник остановился. Он стал встревоженно вертеть головой, словно принюхиваясь. Я подумал сначала, что они заблудились, но потом понял причину: справа от нас, сплошь устилая землю между стволами и выпученными из земли узловыми корневищами (фирменная марка Галлины), лежали бовицефалы. Они лежали не шевелясь, не издавая ни звука, только смотрели на нас — вот что меня тогда удивило. Коперник махнул им рукой, словно скомандовал, они послушно приподнялись со своих мест и тоже как-то не по-ведмежачьи. Но мне было тогда не до всех этих тонкостей, хотя обилие животных хоть кого поразило бы. Громадное лежбище!
Коперник удовлетворенно кивнул, и цепочка двинулась дальше. Дом возник перед нами совершенно неожиданно, я должен был его учуять, деревянный человеческий дом, совершенно обычный походный коттеджик на два этажа плюс подвал — сколько раз я сам ставил точно такие же. Я сначала принял его за очень крупное корневище, так он был черен, но Коперник поднял дверь и пропустил всю цепочку внутрь, а сам остался снаружи.
Вспыхнули огни, раздались приглушенные голоса, замелькали тени в стрельчатых, под старину, окнах, а потом Коперник громко сказал:
— Вот ты и попался, Хлодомир Вальграф!
Я молчал. Я даже не вздрогнул от неожиданности. Я как будто бы даже и ожидал, что вот таким злым голосом, примерно с такими же словами обратится ко мне Коперник. Это было нелогично и непонятно, но в тот день непонятным и нелогичным было для меня все. Я, впрочем, и сегодня многого понять не могу.
— Ты видишь, — продолжал он, — что мстить некому и не за что. Я жив. Ты ведь понял, что это спектакль был?
Странный спектакль, подумал я, очень странный.
— Выходи, никто тебя не тронет.
И он медленно пошел в сторону дерева, за которым я прятался.
Меня била дрожь, я заболевал, тело казалось липким, и я не был уверен, что оно не подведет меня, если дело дойдет до схватки. Слабость, нежелание, даже страх… растерянность, конечно, все это вместе.
Голоса в доме быстро стихли, оттуда доносилась только тихая невнятная музыка. Я слышал даже дыхание Коперника. И где-то рядом были ведмеди, очень много ведмедей, совсем рядом. Я не видел их: интуитивное зрение было сбито огнями дома, настраивать — нужно время.
— Ну что ж ты, Хлодомир? Неужели боишься выйти?
От отца, кроме склонности к самоанализу, мне досталось вот что: он научил меня избегать поспешных действий. Тогда перед домиком, в темноте, я бы любых действий с удовольствием избежал. Трудно сказать, какая сила, какая необходимость заставляла меня через муку выбирать, что делать. Я ничего не мог понять: откуда здесь Коперник, почему так со мной говорит, что значит эта ловушка? Слов нет, был он при жизни особой личностью, других таких я, пожалуй, и не встречал. Среди космополовцев считался шишкой из крупных, о чем говорили его мнемосвязь с космической интеллекторной системой, его возможности, о которых простому смертному и не догадаться; поговаривали у нас ребята, что люди его ранга могут даже жить дня два-три после смерти, они вроде зомби становятся, потому что оставляют интеллектору какое-то там особое завещание, какую-то последовательность действий, цель — словом, что-то чисто служебное, но вообще-то невероятное. Я не верил, считал, что чушь. И еще я не верил, что зомби вот так мог со мной говорить, что Коперник мог дать интеллектору указание после его смерти так со мной говорить. Это все было предательство, что он там, у цветастых, что он так со мной разговаривает, это было предательство, и если полчаса назад я жизнь бы отдал, чтобы отомстить за его смерть, то сейчас бы я за ту же самую цену уничтожил его вторично. И становилось понятно, почему вдруг удушение, такое… интеллигентное убийство, бескровное, не портящее тело, простая приостановка дыхания; становилось ясно… и абсолютно все непонятным оставалось и становилось. Что он вот так вот со мной говорил — непонятно; и все, что он на Галлине делал, — неясно; и моя верность ему, чуть ли не мистическая, и ужас мой, что вот, умер Коперник и больше не будет у меня Копа, и понимающе никто не посмотрит, и не хлопнет никто по плечу, как он, мой Коп; и то, что он здесь, передо мной, в темноте, и то, что он все от меня скрывал, и… я не знаю, я не могу объяснить. Как же сказать? Мне бы с ним посоветоваться, как быть, но не с тем, что у домика, а с прежним, ну с тем хотя бы, кто смеялся у магистрата… Я беседовал с ним, умершим, в той ночной тишине, подсвеченной невнятными музыкальными фразами, я шептал тихонько обвиняющие слова, а потом Коп остановился в пяти метрах от моего дерева и поднял руку, а в руке его я увидел скварк.