Критико-публицистические заявки Лескова на более объективное отношение к нигилизму не реализуются в его последующей художественной практике, но под влиянием отчасти и Тургенева упрочивается и крепнет его антипатия к реакции, к охранителям. Да и в нигилизме он выделяет теперь главным образом «нигилистничание», беспощадно высмеянное в тургеневских романах.
4
Лесков утрировал или «развивал» Тургенева, но никогда не подражал ему, чего нельзя сказать о менее талантливых представителях антинигилистического направления в литературе. Стремясь сказать «новое» слово о нигилизме, они грешили грубым подражанием и Тургеневу, и многим другим, большим и малым русским писателям. Самые заметные фигуры среди этих подражателей — Всеволод Крестовский и Болеслав Маркевич.
В идейном, жанрово-стилистическом отношениях, да и по характеру образной системы романы Крестовского «Панургово стадо» и «Две силы», составившие четырехтомную историческую «хронику о новом смутном времени государства российского» под общим претенциозным названием «Кровавый пуф», представляют собою пеструю и рыхлую мозаику, торопливый и крайне неряшливый «синтез» разных форм и манер литературного письма.
Прежде всего, исключительно неоригинальны образы Крестовского. У него можно встретить нигилистов и тургеневских, и лесковских, и клюшниковских. Так, гимназист Шишкин, выступающий на благотворительном вечере с чтением запрещенных стихов, похож на Колю Горобца из «Марева».[294] Эмансипированная болтушка Лидинька Затц и тщедушный оруженосец Ардалиона Полоярова Анцыфрик напоминают Кукшину и Ситникова. Сам Полояров — очевидная вариация пасквильного образа Белоярцева из романа «Некуда», причем объект пасквиля у Лескова и Крестовского один и тот же — писатель-демократ В. Слепцов и организованная им Знаменская коммуна.[295]
Образы Лидиньки Затц и Полоярова выписываются Крестовским с явным учетом и тургеневских приемов в «Дыме». Переехав в Петербург, Лидинька Затц быстро акклиматизируется в кружке тамошних нигилистов. На неопытную подругу, приехавшую из провинции, льется из ее уст каскад имен и модных ученых терминов, значение которых вряд ли ведомо ей самой.
Нетрудно заметить, что в данном случае Крестовский откровенно заимствует у Тургенева для своей героини манеры, апломб и «ученость» таких персонажей «Дыма», как Матрена Суханчикова и Ворошилов. Еще внушительнее своей вопиющей конкретностью сходство Полоярова с Губаревым. Неожиданной встрече Литвинова с Губаревым соответствует у Крестовского столь же неожиданная и тоже в конце романа встреча Хвалынцева с Полояровым. Литвинов и Хвалынцев поражены до изумления метаморфозой в поведении своих былых знакомцев.
Политический климат переменился, реакция торжествует, и в соответствии с этим Губарев, некогда авторитетно и непререкаемо рассуждавший о необходимости общинного социализма, стал ренегатом, а «самый передовой» нигилист Полояров превратился в квасного патриота и шовиниста. Злобствуя на задержку лошадей, Губарев рычит на постоялом дворе: «Мужичье поганое!.. Бить их надо, вот что, по мордам бить; вот им какую свободу — в зубы…». Поступив на государственную службу, Полояров тоже чувствует себя полновластным хозяином. В его обращении с подвластным ему «мужичьем» сквозит грубый деспотизм, явно родственный деспотизму губаревскому; «Кондуктор!.. Эй! Что вы, дьяволы, оглохли здесь, что ли? <…> Я вас выучу, р-ракалии!..». Губарев едет в свое имение — бить и грабить только что освобожденных крестьян. «Идейного» Полоярова влечет в сущности в ту же сторону. В Польше его соблазняет возможность купить по дешевке имение из числа тех, которые после 1863 г. были реквизированы в пользу царской казны, и найти доходное местечко «по администрации или по крестьянскому делу… Вообще что-нибудь такое, где бы можно было, знаете <…> эдак, того… в ежовых-с…».[296] Все это, конечно, перепевы отнюдь не второстепенных мотивов «Дыма». Но обличение Тургенева, направленное на определенную разновидность нигилизма, Крестовский огульно распространяет на весь русский нигилизм 60-х гг.
В антинигилистической беллетристике дилогия Крестовского выглядит несколько необычно благодаря своим жанровым особенностям. «Новизна» ее обусловлена попытками, с одной стороны, придать повествованию «исторический колорит и историческую достоверность», а с другой — максимально осложнить его интригу, всячески усилив «авантюрно-романтический элемент в нем».[297] Руководствуясь этой задачей, Крестовский обращается к канонам исторического романа 30-х гг., в изобилии поставлявшегося такими писателями как Загоскин, Масальский, Зотов, Лажечников, Булгарин и др. На построении «Кровавого пуфа» сказываются также и позднейшие влияния — прежде всего, по-видимому, со стороны Лескова, который начал культивировать жанр хроники за несколько лет до появления в печати первой половины дилогии Крестовского.
Как мастер хроникального жанра, Лесков отдает предпочтение старине, ее быту и психологии. История современного общества интересует его гораздо меньше. Существенны также чисто формальные отличия хроник Лескова от хроники Крестовского. Первый любил писать «мемуаром, от имени вымышленного лица»,[298] между тем как у второго, несмотря на наличие сразу нескольких положительных персонажей, выражающих основные идеи произведения (Хвалынцев, Устинов, Холодец), преобладает авторский голос. Но принцип подробного «мемуара» характеризует все-таки в значительной степени и манеру письма в «Кровавом пуфе» и доводится там нередко до нарочитого педантизма.
Культивируя хроникальный жанр, Лесков возражал против подмены среды героем, стремился изображать их «рядом». Приблизительно таким же правилом руководствуется Крестовский (изображение Хвалынцева, неразрывно связанное с попутным кропотливым изображением различных слоев русского и польского общества). В течение многих лет Крестовский был в довольно близких отношениях с Лесковым, и нет сомнения, что вопросы, связанные с разработкой хроникального жанра, неоднократно обсуждались ими в тесном кругу. К этому следует добавить, что перенасыщенность «Кровавого пуфа» рассуждениями на общественно-политические, литературно-эстетические и научные темы можно рассматривать в свете высказываний Лескова о специфике рассказа, очерка, повести и романа. Впоследствии он подчеркивал, что романист не может быть «только рисовальщиком», что «он должен быть еще и мыслитель, должен показать живые создания своей фантазии в отношении их к данному времени, среде и состоянию науки, искусства и весьма часто политики».[299] Как писатели-антинигилисты, Лесков и Крестовский очень часто нарушали и извращали эти принципы, объективно предуказанные еще критикой Белинского. В антинигилистическом романе Лескова и Крестовского автор предстает мыслителем и политиком по преимуществу в дурном, тенденциозном смысле этого слова.
В своей хронике Крестовский претендует одновременно на роль объективного художника, добросовестного историка и пламенного публициста. В последнем амплуа он так же всеяден и неразборчив, как в первых двух. Принято считать, что чуть ли не основным источником материала для его беллетризованной публицистики служили зачастую сомнительные и уж, конечно, не беспристрастные данные официозной печати (выпады против Чернышевского и его лагеря, провокационные суждения о виновниках петербургских пожаров, об инициаторах распространения подложных манифестов и «золотых грамот» и т. п.). Заключение верное и все же далеко не исчерпывающее существа вопроса.
Крестовский не ограничивает свободы своих действий обращением к этому источнику и достаточно широко использует суждения о нигилизме, заимствованные из публицистики крупнейших литературно-общественных деятелей той эпохи — Достоевского, Писарева и даже Герцена.