В русской поэзии второй половины XIX в. освоение народной, прежде всего крестьянской жизни совершалось почти исключительно в рамках некрасовского направления. В него вовлекаются и блестяще образованные литераторы, и скромные самоучки из крестьян. Диапазон поэтов некрасовской «школы» широк и в жанрах, и в сюжетах, и в отношении к фольклору, и в методах художественного исследования. Но есть в них то, что роднит всех и снова возвращает к Некрасову: народ для них не только литературная тема, предмет поэтического изображения, народ — начало, к которому в конце концов сводится смысл творчества, борьбы, жизни.
В лирике поэтов-некрасовцев мы находим нового героя — человека общественного служения, гражданского долга. Были в «школе», осененной именем Некрасова, поэты революционного склада, которых роднит с Некрасовым пафос гражданского служения, но которые, в сущности, ушли от конкретного исследования народной жизни. Были в ней и поэты, близко стоявшие к стихии народной жизни и народной поэзии, но отнюдь не революционеры, — например, тот же И. С. Никитин. Для Некрасова, во всяком случае, оба эти начала оказывались в сложном взаимодействии. Опять-таки некрасовская поэзия и выражает особенности новой гражданской поэзии, и отделяется от нее, или, точнее, выделяется из нее. Особенности как самого Некрасова, так и поэтов его «школы» хорошо уясняются здесь на примере знаменитой «Песни Еремушке». Некрасов и ранее неоднократно обращался к образам людей, охваченных пафосом революционного подвига (Белинский, Крот в поэме «Несчастные»). «Песня Еремушке» особенно характерна, так как создавалась в накаленной атмосфере революционной ситуации конца 50-х гг. Она сконцентрировала многие важнейшие черты свободолюбивой поэзии той поры. Характер адресата, открытая декларативность, «плакатность» сатиры — все это важнейшие качества, получившие широкое и разнообразное выражение в революционной поэзии 60-х гг.
Нарастающее напряжение в «Песне Еремушке» обрывается, однако, не доходя до самой высокой ноты:
С этой ненавистью правою,
С этой верою святой
Над неправдою лукавою
Грянешь божьею грозой…
Снова вступает песня няни, старая песня.
«Песня Еремушке» стала одной из любимых песен молодежи своего времени. Однако окончание некрасовской песни при этом как бы пропадало, снималось.[388] В этой оборванности много смысла. В самом совмещении пророчествующего «и тогда-то» со старой песней выразилось и ожидание, и надежда на будущее, пока неясное, и неуверенность, т. е. смысл, еще не определяемый никакими словами, ибо того еще нет, а есть лишь страстное ожидание его и пламенный к нему призыв.
Поэзия революционного призыва входила в литературу, подцензурную и потаенную, прежде всего с поэтами-революционерами, наиболее близко стоявшими к политической жизни и прямыми ее участниками. Перекликавшаяся во многом со стихами Некрасова современная ему революционная поэзия в гораздо большей мере связывалась с героической романтической традицией декабристской поэзии, особенно в пропагандистских, агитационных стихах.
Один из первых здесь, конечно, Добролюбов-поэт. Блок очень точно назвал Добролюбова «дореволюционным писателем».[389] Он весь в надежде, в уверенности, горечь несовершившейся революции ему не было суждено ни испытать, ни пережить.
Добролюбов часто как будто бы даже и не ищет новых средств воплощения темы, охотно удовлетворяясь уже найденными, предложенными поэтической традицией. Конечно, некоторая отвлеченность, абстрактность поэтических образов связана не только со слабостями Добролюбова-поэта, но и с особенностями Добролюбова-политика. Она соответствовала известной отвлеченности представлений о том, что же такое грядущая революция и как она может развиваться. Она, эта отвлеченность, доказывала не только то, что Добролюбов был политиком в поэзии, но и то, что он был поэтом в политике.
В духе декабристской поэзии звучат у юного Добролюбова гражданские лозунги свободы, тираноборческие мотивы. Однако есть и новое. Интересен, например, сюжет «Думы при гробе Оленина» (1855) (характерно само определение жанра, как у Рылеева, — дума), в основе которого реальный случай — убийство жестокого помещика А. А. Оленина двумя крепостными 25 декабря 1854 г. За этим убийством молодой поэт стремится увидеть нарастающую стихию крестьянской войны.
Революция близка, а сделает ее мужик. Это, конечно, совершенно новый в сравнении с декабристской поэзией мотив. Добролюбовское произведение содержит прямой призыв к топору, к мужицкому топору:
Без малодушия, боязни
Уж раб на барина восстал
И, не страшась позорной казни,
Топор на деспота поднял.
[390]В отличие от самого Некрасова в поэзии иных революционеров-некрасовцев мужик часто представал только в двух обличиях: угнетенный раб или пламенный революционер.
Думы о революции неизбежно должны были ставить вопрос о ее деятелях, о своем собственном месте в ней.
Так в поэзии Некрасова, Добролюбова и других поэтов некрасовского направления возникают образы людей, уже отдавших себя общему делу. Иногда это собирательный, идеальный тип, высшая норма гражданского подвига.
В сравнении с добролюбовской поэзия революционного призыва в гораздо большей мере осложнена драматическими, тревожными мотивами у Михайлова. С этой точки зрения не случайно для Михайлова обращение к декабристской теме, характерны и особенности ее разработки («Вадим», «Пятеро»). Если Добролюбову близки оптимистические начала декабристской поэзии, какой она была до 14 декабря, то для Михайлова образы декабристов, их судьбы и поэзия — не только героическая и вдохновляющая традиция. В драматизме их судеб уже угадан и драматизм собственной судьбы. Но есть и в стихах Михайлова то, что проходит даже через самые печальные из них, — твердая вера в правильность избранного пути. Есть горечь, что революция не состоялась, но нет сомнения. Этот — еще более драматичный — момент появится у другого поэта, Ивана Ивановича Гольц-Миллера.
Если Добролюбов был «дореволюционным писателем», то Гольц-Миллер — поэт, переживший несостоявшуюся революцию. И это прежде всего определило общий характер его творчества.
В стихотворении «К Родине» у него есть такие строки:
Но если жизнь моя нужна — она твоя,
Мой труд — и он тебе принадлежит всецело,
И только мысль моя — одна вполне моя,
Она дороже мне, чем кровь моя и тело!
[391]Здесь заявлен пафос самоутверждения ума сильного и смелого, противопоставление выражено с большой искренностью, но, скажем, для Некрасова само такое противопоставление просто немыслимо. У Гольц-Миллера пафос индивидуальности где-то начинал переходить в пафос индивидуализма, что было характерно для многих радикалов 60–70-х гг. Когда Гольц-Миллер скорбел о неосуществившейся революции, то за этим стояла его личная скорбь прежде всего, за разрушенными иллюзиями он угадывал страшный призрак всеразрушающего сомнения, распада самой личности (его единственного, в сущности, символа веры):
Только приди ты скорей, заповедная!
Ждем мы тебя, как невесту жених —
Не допусти ж, чтоб в сердца наши бедные
Дух ядовитый сомненья проник.
[392]