Но вот и нумер четвертый.
Каховский в тот вечер бросил нам всем славную, может быть, мысль: «Сейчас ночь, сейчас и идти ко дворцу. Те же офицеры, что утром должны повести солдат к присяге, пусть теперь, в казарме, подымут шум за Константина — и во дворец! Охрана — да что охрана?»
Как раз в эти-то часы Преображенский офицер Чевкин весьма возбудил своих солдат разговором о замене Константина Николаем. Паника во дворце была неимоверная, а ведь самое интересное, что Чевкин вовсе не был членом нашего Союза, искренне думал только о Константине (позже был прощен, в генералы вышел!). И если б еще мы снаружи подступили — о господи! «Кто палку взял, да раньше встал…»
Посудите сами: в 7 утра Сенат уж присягнул Николаю. А мы где?
И в те же часы будет присяга по некоторым полкам: Николай «раньше встал»… Как видно, ростовцевский донос все же не пропал даром, но о нем, погоди, еще потолкуем…
Но мы-то, мы-то не понимали разве, что если солдаты, Сенат присягнут — то уж поздно бунтовать? Неужели — спросите вы — так крепко спалось в ночь с 13-го на 14-е?
Да нет, друг мой, никто и глаз не сомкнул. Но вот морозец какой-то сковал ноги, да и мысли.
Если знали мы, что надежных солдат мало — тем более нужно опередить, скорее, пораньше! Разве Пален давал своим людям хоть час передышки? Вечером 11 марта 1801-го собрал офицеров — как мы у Рылеева — а в полночь уж все во дворец шли, полки выведены. Конечно, 11 марта — совсем другая музыка. Но все же, все же…
Очень помню, как в темноте носились мы по улицам. Оболенский, Рылеев да я — с пяти утра… Ох, не забуду этой последней нашей с Рылеевым прогулки: черное утро, мороз пробивает шинели, будто картечью. И вот видим во мгле Петра бронзового — и никого вокруг, никто не вышел! Имеем ли право произнесть: «Я сделал все, что мог, — пусть другой сделает больше». Нет! Пока не имеем, не можем: значит — вперед!
И мы еще час-два бегаем, мерзнем, зовем — обратно идем: вокруг Петра московцы стоят! Ура!
Итак, четвертый, весьма существенный шанс: припозднились! Отчего — не могу сейчас объяснить, но шанс был. Был!
В-пятых, измайловцы: о них уж я толковал, брат Михаил с пушками ждал хоть одной измайловской роты. Но что-то сковало измайловских: подъехал полковой командир, вышел священник: «Все ли желают присягать?»
Пауза, один шаг все решает.
Андрей Розен ведь, когда присягал его Финляндский полк, закричал: «Не желаем!» — и придержал своих на пути к площади. Один остановил целый полк.
А тут в Измайловском пауза — солдаты ждут, генерал ждет. И капитан Богданович, еще несколько наших людей — все ждут чего-то. Так и присягнули, сами себя не дождались.
Однако следующей ночью Иван Иванович Богданович не вынес унижения, покончил с собой. Выходит, смерти не испугался, а в момент присяги что-то замерло, замерзло.
Но что же?
Однако подождите еще.
В-шестых, в-седьмых. Как вам известно, ранним утром явились на рылеевскую квартиру Каховский, Якубович. Первый объявил, что отказывается убивать государя, а второй — что не пойдет во дворец с моряками (как прежде обещался).
Иван Иванович не совсем точен, описывая события в Измайловском полку. Когда генерал Мартынов, полковой командир, объявил присягу Николаю, капитан Богданович крикнул: «Константину!» Присутствовавший при этом генерал Бистром не растерялся и велел продолжать обряд. Еще раздалось несколько неуверенных криков: «Константин!» — священник обошел всех с крестом, полк, увели в казармы, и все кончилось.
Морской же экипаж был на многое готов и только ждал вождя, которого охотно видели в славном герое Кавказа Александре Ивановиче Якубовиче. Е. Я.
Трубецкой тоже чем-то уж скован — я и Рылеев к нему ездили, и видно было, как он рад, что вокруг памятника — пусто. И после, на площади, как я Трубецкого проклинал, посылая за ним Кюхлю и других!
Восьмой шанс. Московский полк вышел после десяти часов, находясь в необычайном одушевлении. Щепин-Ростовский, накануне робкий, неуверенный, и, может быть, от этой именно робости (знаю такую черточку!) — поднял своих, завопил, воодушевил: в казармах порубал человек пять, даже из своих кого-то огрел — и привел вместе с Александром и Мишелем Бестужевыми половину полка на площадь — «ура, Константин!». Тут, кстати, и я к ним пристал… Щепин же был столь могуч и быстр в тот час, что ему бы вперед! Сенат, хотя уже присягнул, но еще заседал. Захватить бы это здание, мне и Рылееву, как и уговаривались, войти в присутствие — и тотчас именем России и Константина заставить гг. сенаторов все подписать, что требуется…
Однако московцы встали, куда им приказано, — и стоят: а Щепин — герой, орел — устал, оперся на саблю и так простоял до конца всего дела. Михайло и Александр Бестужевы, как и он, штабс-капитаны — им бы распорядиться, но нет! Ждем толстых эполет.
И мне бы их уговорить — пока пыл, напор не остыл и все в движении, — но опять предательское что-то. И вот — стоим, ждем. Каждому промедлению найдется после свое объяснение: там — Якубович уперся, здесь — мы не сообразили, в третий раз — Трубецкой подвел… А ведь еще Суворов говорил: раз удача, два удача — помилуй бог! Когда-нибудь и уменье!
Если же сей афоризм вывернуть — выйдет: раз промах, два промах — помилуй бог! Когда-нибудь… Что же? Вот слово нужное, нелегко подобрать — в чем тут дело? Ясно, что за этим скрывается правило, формула, что ли, нашей неудачи, то самое, о чем все время толкую.
Но, подожди, вот и еще примеры.
Пункт 9. Приходит на площадь гвардейский экипаж. Молодцов ведет наш Николай Бестужев. Что б захватить им с собою пушки? Но — торопятся, и правильно, конечно, торопятся, — да вот пушки-то после все и решат.
10, 11, 12 — целых три пункта отдам незабвенным лейб-гренадерам. Они, думаю, 14 декабря были молодцы из молодцов — и тем более подтверждается моя мысль о некоем наваждении, о таинственном хладе, сковавшем наши действия.
Судите сами: лейб-гренадеры у себя, за Невою, рано утром присягнули; так же, как в Измайловском, мы помешать не сумели. Но на том не кончили, а лишь начинали. Александр Сутгоф и Николай Панов не каются, себя не закалывают, а хоть и с опозданием, но берутся за дело. Как только в казармы пришло известие, что московские не присягнули, наш Александр Николаевич Сутгоф, как вы хорошо знаете, поднимает свою роту и рысцою прямо по льду — к Сенату. Вслед за ними — вскоре и весь остальной полк под командой всего лишь поручика Панова.
Говорят, это было замечательное зрелище: лейб-гренадеры, в боевой амуниции, даже с хлебом (обо всем подумали поручики), не строем — но быстрой веселой толпою торопятся на площадь; маленького Панова гиганты гренадеры на плечи подымают — а рядом вприпрыжку, мешая французские слова с российским матом, — полковой командир Стюрлер.
Позже Николай Алексеевич Панов, царствие ему небесное, рассказал мне: государь думал, будто именно он и Сутгоф — главные зажигатели всего пожара, и месяца два следователи их считали вождями — не меньше, чем, скажем, Рылеева или Пестеля. Но как же изумились, догадавшись, что оба молодца всего несколько недель как вступили в тайный союз, а главных своих предводителей впервые увидели только накануне бунта…
Но солдаты, гренадеры — вот загадка-то! Никто не мог их остановить — не говорю о Стюрлере, но и персоны поважнее, даже особы высочайшие! И опять же на следствии искали глубоких корней сего события, допытывались — велась ли загодя обработка нижних чинов и чем их купили?
А лейб-гренадеры, не сговариваясь, отвечали одно и то же: «Пошли на площадь из любви к поручику Панову», «Вышли в уважение к господину поручику Сутгофу».
Вот, оказывается, что за сила — солдатская любовь к поручику!
Рассуждая после об этом событии (помню зимний вечер в Петровском каземате), подступились мы однажды к Панову — и Лунин Михайло Сергеевич спрашивает — ус крутит: «Так вы ведь, Николай Алексеевич, власть в России могли взять — отчего же не пожелали?»