«А вот вам, — хмыкнул я, — выкусите! Хрен вам меня поймать!»
И нарисовал на стене дверь.
Попал я в осенний городской сквер. Чистенький такой, ухоженный, с лавочками, урнами и усатым дворником в аккуратном фартуке с бляхой. Я плюхнулся на скамейку, взгромоздил рядом рюкзак, бросил на него фурагу и вытер пот. Взмок я, что мышь.
Дворник покосился на меня, но ничего не сказал, продолжая размеренно сметать метлой опавшие листья.
Сижу я, дух перевожу. Воздух в скверике свежий, чистый (не загаженный. Солнышко греет, сквозь листву Деревьев дома просматриваются. Серые такие, четырехэтажные, однотипные, но аккуратные. Ни тебе развалин, ни прочей рухляди. Хорошо мне стало, покойно.
Тут из кустов выныривает молодой парень в ковбойке, сверхузких клетчатых брюках с манжетами и остроносых, как корабли, туфлях и чапает в мою сторону такой это вихляющей походкой. Чапает, вихляет, а сам пялится на меня во все гляделки.
— Что, — спрашиваю, — прожектора вылупил?
Он как засмущается — что мой Старикашка. Покраснел, глазки потупил, и так это бочком ко мне приближается. И куда это меня занесло, что молодежь здесь такая хлипкая. У нас бы мне сразу по хлебалу за такие слова заехали.
— Вы извините, дедуля, — говорит он и бросает мне в фурагу горсть медяков, — что мало. Студент я. Но на обед в нашей столовке вам хватит…
Тут он окончательно конфузится и хиляет дальше. А я сижу обалдело и слова не вымолвлю. Как пришиб меня кто-то. До деда я вроде бы еще не дорос, а милостыню мне вообще в первый раз подавали. Попробуй у нас сесть на улицу и просить милостыню — считай, что ты кандидат номер один на обед мальчикам-каннибаль-чикам. Пока я оклемался, студента и след простыл.
Не стал я ерепениться, да материться, а взял медяки и пересчитал. Тридцать семь копеек. Батюшки светы, и куда ж меня занесло, если за эти гроши можно в столовой пообедать?
И тут на столбе зачихал, заперхал репродуктор.
— Московское время: пятнад…сов. Передает…едние извес… Сегод…дцать…сентября тыс… шестьдесят пер…ода. Тружен… Ставрополья рапорто… о досроч… урож… в закрома Род…
«Вах!!! — взвился я. — Вот он мой Клондайк, Палестина моя, почище форта Нокс!» Был я здесь уже раз, в мечте моей золотой!
Я чуть не бросился бегом через кусты в первый попавшийся магазин, но вовремя взял себя в руки. Нельзя повторять свой первый визит сюда, когда я в гастрономе попытался расплатиться за колбасу российской тысячерублевкой. Еле ушел — квартала два за мной чесал мент в синей шинели и верещал свистком, как недорезанный.
Трясущимися от нетерпения руками я перебрал все мелкие купюры, которые достались от хмыря. Эсэсэсэровских набралось шестьсот тридцать две. Для того и требовал их с хмыря, в светлой своей надежде. Живем, парниша!
И вот только тогда я и рванул в город.
Ребята, вы видели витрину гастронома шестьдесят первого года? Унылая, безвкусно оформленная, пыльная… Да? Да! Но в ней стояли двухметровые пирамиды банок сгущенного молока!
А в гастрономе пусто. Я имею в виду людей. Раз, два и — пшик! Зато на прилавках, на витринах за прилавками… Глаза разбегаются.
Стал я в очередь в колбасный отдел. Вторым. Бабка впереди.
— Сто пятьдесят одесской мне, — просит бабка.
Продавщица режет, взвешивает.
— Сто семьдесят, — говорит продавщица.
— Много, дочка, — возражает старуха.
Продавщица отрезает от колбасы, оказывается меньше. Кладет довесок.
— Нет, дочка, ты мне от этого куска довесок не клади, — привередничает старуха. — Вот от этого. Продавщица молча соглашается. Я медленно закипаю.
— И семьдесят масла.
— Какого: вологодского, шоколадного? — переспрашивает продавщица.
— Вологодского.
Взвешивает. Семьдесят граммов! Ели-пали, они что, с ума здесь посходили по семьдесят граммов брать?!
Тут бабка заспорила, что ее обсчитали на две копейки, и я не выдержал.
— На, бабуля, — сунул ей червонец, — и катись отсюда. Очередь не задерживай!
Бабуля как с цепи сорвалась. Мол, не нужны ей чужие червонцы, а за свои кровные две копейки, потом зятя заработанные, она насмерть стоять будет. Потому, как не потерпит она, чтобы ее, советского человека, обвешивали и обсчитывали. Не затем революцию делали! А если всякие проходимцы, вроде меня, будут вмешиваться и червонцы свои грязные совать, то она и до народного контроля дойдет и милицию вызовет.
В общем, потух я, вспомнив мента, который за мной чесал в прошлое посещение социалистического рая, и убрал свою десятку. А продавщица стала перевешивать, весы регулировать, да бумагу для равновеса перекладывать.
И права ведь бабка оказалась! Обманула таки ее продавщица. На копейку, стерва!
Забрала бабка копейку и, негодуя на весь магазин, пошла писать в книгу жалоб. Продавщица вся красная, в слезах, бросилась за ней, уговаривать ее, да где там!
Я чуть не взвился — а кто меня обслуживать будет? — как за прилавок становится другая продавщица и спрашивает:
— Что вам?
Перевожу дух и говорю так это вежливенько:
— Пять — московской летней и две — охотничьих, сосисок.
— Пять чего? — переспрашивает она, и глаза ее округляются. — Килограммов?
— Нет, — отвечаю, — палок. А сосисок — две связки. Тут продавщица роняет нож.
— Вы серьезно?! — с каким-то непонятным страхом спрашивает она.
«Уж не по талонам ли здесь?» — мелькает мысль, но я ее отгоняю.
— Куда уж… — нагло бурчу я и взгромождаю на прилавок, рюкзак. Чувствую, как внимание продавцов других отделов переключается с бабки на меня.
Дрожащими руками продавщица начинает обрезать с палок колбасы веревки и хвосты.
— Да не дергайся, — успокаиваю ее, — вешай так.
— Не положено, — заикается она и с опаской поглядывает на меня. Читаю в ее глазах, что я либо из народного контроля, либо из желтого дома. По моему виду скорее последнее.
— Дедуля, — окликает меня смешливая продавщица из молочного отдела, — а зубки есть? Колбаска-то выдержанная, каменная. Помягче бы взял.
— А какая варенка есть? — спрашиваю.
— Вареная? — переспрашивает моя продавщица из колбасного. — Отдельная, любительская, маточная, докторская…
— Хорошо. Взвесишь один. Докторской.
— Килограмм?
— Батон.
Продавщица тянется за варенкой, в надежде, что сумасшедший забыл о копченой колбасе, но я ее останавливаю.
— После того, — говорю, — как отпустишь то, что я заказал.
В общем, взвесила она мне все. Продавцы из соседних отделов поперевешивались через прилавки, глядят на меня во все глаза, перешушукиваются.
— А окорок, — спрашиваю, — сырокопченый?
— Сырокопченый.
— Взвесь.
— Весь? — кажется начинает меня понимать продавщица.
— Весь.
В соседних отделах стали прыскать в кулаки. «Ничо-ничо, — думаю себе, — погляжу на вас через сорок лет, как вы засмеетесь». Особенно та, смешливая, из молочного отдела. Уж больно она на бабку, торговавшую сегодня на рынке петуховской мутней, похожа.
Разновесов у продавщицы не хватало, и она сбегала к мяснику.
В общем, набил я в рюкзак килограммов тридцать. Аж на восемьдесят шесть рублей двадцать одну копейку. Бросил девять червонцев и пошел к молочному отделу.
— А сдачу?! — чуть не взвилась продавщица.
Хотел сказать: «Тебе на чай», — но, увидел ее лицо, понял — в морду швырнет. Пришлось вернуться и забрать все до копейки.
— Сыру, — сказал я в молочном. — Швейцарского.
— Круг? — хихикает продавщица.
— Круг.
Пришлось и этой сбегать к мяснику.
Купил еще здесь по пять банок сгущенки: просто сгущенки, сгущенки с квфе и сгущенки с какао. Подумал и приобрел, поллитровую банку сметаны. Хотел тут же выпить, но она, зараза, застыла в банке так, что пальцем еле провернул. Во, гады, жили! И чего им не хватало?
В винном глаза разбежались, но я их собрал вместе и взял три батла «Столичной». По три ноль семь. Взял бы еще винишка марочного, но в рюкзаке уже места не было. Впрочем, проходя мимо кондитерского, вспомнил о клапане и карманах рюкзака и заполнил их развесным шоколадом. Дорогим, зараза! По шесть шестьдесят за кэгэ.