Акамие покачал головой.
А по дороге сказал:
– Я часто не сплю по ночам. А там, в библиотеке, сейчас наверняка Хойре – единственный из евнухов, кого я всегда рад видеть. Он банук, ты сразу увидишь. Но ты не подавай виду, что заметил.
– Да, конечно. Гордое племя. Как он оказался в евнухах?
– Я не спрашивал. Но вот что думаю: у матери Айели было девять дочерей старше его, и хозяин ждал большой выгоды для себя. Мог он не продать какую-то из них, а поступить, как поступил с их матерью? Оставить у себя, дать в мужья красивого раба, и получить еще красивых рабов на продажу? Я не знаю, какова разница в возрасте между Айели и его сестрами, и может ли Хойре быть сыном старшей из них… Но почему бы мне не думать так?
– А похож?
– Я не видел Айели до того, как его изуродовали. Не могу сказать. Но цвет его кожи был в точности такой. А историю его матери я слышал от него самого. И я часто о нем вспоминаю. Когда не спится.
– Только ли память не дает тебе спать, брат? – спросил Эртхиа.
– Пастухи звезд? – чуть улыбнулся Акамие. – Все мы, брат, пастухи звезд.
– А кто она?
– Она? – удивился Акамие.
– Она прошла мимо и не сделала мне знака, – с улыбкой напомнил Эртхиа.
– Кто – она? Какого знака? О чем это ты?
– Такая – слово в слово – была приписка в конце твоего письма ко мне.
– Да? Вот как раз и спросим у Хойре.
О недозволенной любви
Это было прошлым летом.
Девушку звали Юва, и он, как виноградину, катал ее имя языком по небу, боясь выпустить, обронить.
Рабыня, не носящая браслетов, из тех, что состоят при кухне или кладовых, на хозяйственных дворах. По утрам она выносила подушки и стеганые одеяла, расстилала их в тени обширного навеса, колотила гибкой плетеной выбивалкой, по несколько раз в день переворачивала. Из-под подола белой рубахи мелькали бронзовые щиколотки и круглые светлые пятки.
Не было на ней никаких украшений, только серьга с именем господина. Но так ярки были смуглые руки из закатанных рукавов, и стройна шея, и тяжела охапка черных кудрей, перехваченная на затылке – каждый завиток как раз с усунскую дымчатую виноградину, будто огромная гроздь перекатывалась у нее за плечами, касаясь стянувшего талию желтого платка. Широкий его угол облегал бедро плотно, как лепестки прилегают в бутоне, а из-под него разбегались складки.
Она сновала туда-сюда, наклонялась, взмахивала руками, и белая рубашка над платком то провисала, то натягивалась, обрисовывая подобные чашам груди, упруго колыхашущиесяеся в своем, отдельном ритме.
И это было – красиво. Она была – красота.
Ростом мала, в талии тонка, с яркими черными глазами в тени печальных ресниц, с живым румянцем на смуглых скулах.
И он смотрел и смотрел на нее, не помышляя о большем.
То и дело во двор заглядывали стражники, конюшие помоложе, а то и повара, подходили к ней, заводили разговор, воровато озираясь. И, наткнувшись взглядом на неподвижную фигуру в отдалении, спешили убраться восвояси.
Девушка оглядывалась, но никого не замечала: он отступал в темноту дверного проема, и она, ослепленная солнцем, не могла его увидеть.
А потом однажды он не спрятался, остался стоять, где стоял, и она испугалась, согнулась, надломив тонкую талию, и с удвоенным усердием принялась переворачивать и перекладывать подушки.
Он ушел.
На другой день он старался держаться в тени, показываясь лишь самовольным ухажерам. Девушка знала, что он здесь, и не привечала их. Она и так не больно-то их привечала. В царском дворце порядки строгие. Может, на кого она и заглядывалась, да только тайный соглядатай этого не заметил. И был рад.
Хотя что ему-то?
Смотреть только, как под ветром рубашка льнет и ластится к ногам, и лепит ее тело, неустанно меняя очертания складок, будто подбирая узор ей к лицу.
И он сел на пороге, прислонив голову к косяку. Юва уловила краем глаза движение, потянулась – и отдернула взгляд, как пальцы от горячего.
И еще много дней он следил за нею из тени, так много дней, что приблизилась осень, и стали выносить и распарывать набитые шерстью одеяла, мыть, и сушить, и чесать шерсть, и снова наполнять ею огромные мешки, и простегивать их замысловатыми узорами – прямо во дворе, под навесом. Множество девушек сходилось теперь по утрам во двор, и мелькали смуглые ноги под белыми подолами, и проворные руки переворачивали шерсть и переносили одеяла, и мелькали вверх-вниз с блестящими иглами в пальцах. И, чтобы не случилось недозволенного, пристально надзирали за этим двором евнухи, прохаживаясь между разложенных одеял и перин, между сидящих, снующих, поющих и смеющихся, вздорящих и злословящих девушек. И у каждой калитки, у каждой двери встал страж, и были они между собой так же одинаковы, как одинаковы были девушки, как одинаковы воробьи в стае, как одинаково всё, чего много.
Но та, которую звали Юва, безошибочно узнавала его, потому что только он один из всех не смел смотреть ей в глаза. И он узнавал ее среди всех раньше, чем успеет разглядеть, ведь сердце зорче глаз и безошибочней. И так они едва касались друг друга взглядами, пока не нагрянула зима, и одеяла перестали сушить и проветривать во дворе.
Он долго не мог найти ее, а спросить у старших слуг не смел: ему было стыдно произнести ее имя при постороннем, словно этим он обнажил бы ее саму и, может быть, рядом с нею – себя, в своей ущербности и неполноте.
А она оказалась уже на кухонном дворе и чистила там закопченные котлы, и строгие надсмотрщики не позволяли ей подолгу отогреваться у очага, а может и позволили бы, но ведь не просто так, и один из поваров тоже думал, что сможет с ними договориться сам, если конечно… – о чем он и толковал ей, а она дышала на покрасневшие руки, все глубже пряча в них лицо. И Хойре с наслаждением вытянул повара плетью вдоль спины.
Она взглянула так, будто ждала его все это время, но, может быть, она ждала не его, а только избавления.
– Иди за мной, – обронил Хойре и пошел прочь, а она, которую звали Юва, – шла за ним.
И он привел ее к надзиравшему за передними покоями дворца и сказал:
– Не нужна ли тебе толковая и расторопная служанка?
– Может быть, может быть! А как то, о чем я говорил тебе?
– Может быть… Но чтобы здесь ее никто не обидел!
– Так как же?
– Да, – твердо сказал Хойре, радуясь, что девушка ни за что не поймет, о чем они. – Только позже, я сейчас занят.
Спустя время открылось, что многие из тех, кому доверено благосостояние царского дома, творят бесчинства и непотребства. Такая неразбериха тогда была во дворце, у которого то и дело менялись хозяева и не было твердого порядка. Новому царю пришлось принять строгие меры к тому, чтобы порядок навести. Среди прочих был смещен и наказан надзиравший за передними покоями. А тот, кто занял освободившуюся должность, принял Юву в числе других рабынь, натирающих полы, растапливающих очаги, чистящих ковры и подушки в залах. Хойре выждал ровно столько, сколько для этого было нужно, прежде чем обратиться со своей жалобой к повелителю.
О признаках любви
Однажды ночью Хойре тайком прошел в библиотеку. Нужная книга отыскалась почти сразу. Он поставил принесенный с собой светильник на окно и устроился под ним со всем удобством, зная, что, кто бы ни заметил сквозь щели в зимних ставнях свет в окне библиотеки, решит, что это царь, по своему обыкновению, засиделся за чтением. За спину Хойре сунул несколько подушек, ноги укутал полами зимнего халата, на колени положил раскрытую книгу и придерживал ее, едва высунув кончики пальцев из рукава.
«О полюбивших с первого взгляда», – прочитал евнух.
«Часто любовь пристает к сердцу с первого взгляда, и такая любовь…»
Любовь? Но я не этого ищу, сказал себе Хойре и принялся усердно перелистывать страницы.
«О повелении взглядом»
«Им разрывают и соединяют, и угрожают и устрашают, и отгоняют и радуют, и приказывают и запрещают; взглядом и унижают низких и предупреждают о соглядатае, им смешат и печалят, и спрашивают и отвечают, и отказывают и дают… Строгий взгляд означает запрещение чего-нибудь; опущенные веки – знак согласия; долгий взгляд указывает на печаль и огорчение; взгляд вниз – признак радости; поднятие зрачков к верхнему веку означает угрозу; поворот зрачков в какую-нибудь сторону и затем быстрое движение ими назад предупреждают о том, кого упоминали; незаметный знак быстрым взглядом – просьба; сердитый взгляд свидетельствует об отказе; хмурый и пронзительный взгляд указывает на запрет вообще. Остальное же можно постигнуть, только увидев».