Каждое нынче растенье твердит о вечных законах,
Внятней и внятней с тобой каждый цветок говорит,
Если ж твой взор искушен в письменах священных богини,
Их ты признаешь везде и в измененных чертах.
Робко ль ползет червячок, деловито ль бабочка вьется,
Сменит ли сам человек образ, каким наделен.
(Перевод Д. Бродского — 1, 460)
569
Римские элегии
Во время своего пребывания в Италии, а также еще и по возвращении в Веймар Гёте посвятил себя всего творческому труду; он должен был завершить произведения, предназначенные для первого полного собрания его сочинений, которое взялся выпустить издатель Гёшен; он совершенствовал уже начатые пьесы «Ифигения в Тавриде», «Эгмонт» и «Торквато Тассо». Новых стихотворений он в Италии не писал ; исключения, правда, были, но всего два (!): «Амур–живописец» и «Купидо, шалый и настойчивый мальчик». Лишь однажды, в Сицилии, плененный чарами южной природы, вновь перечитав Гомера, задумал Гёте драму об Одиссее и Навзикае, дочери царя феаков, но замысел в целом остался неосуществленным. Сохранилось лишь около 150 строк фрагмента под названием «Навзикая», и среди них есть такие, в которых несравненно передан самый дух южной страны:
Земля и небо в ослепительном сияньи,
Безоблачен эфир благоуханный,
А высоко в горах одни лишь нимфы
Резвятся на снегу, неслышно павшем
Так ненадолго…
(Перевод В. Болотникова)
«Под Таорминой, на берегу моря» (ИП, 8 мая 1787 г.), сидя на ветвях апельсинового дерева и созерцая Этну — вот как, возможно, явились ему эти строки.
Но весной 1790 года был завершен целый стихотворный цикл, который нельзя сравнить ни с чем, что Гёте отваживался выразить в лирике прежних лет. Его решились предложить тогдашним читателям, лишь подвергнув предварительным сокращениям. Правда, и по сей день лишь в редчайших случаях издания лирики Гёте объединяют все двадцать четыре элегии цикла, связанные единым замыслом: четыре «самые безнравственные» из них (хотя и они непосредственно входят в этот цикл) чаще всего опускают, так что всеобщее признание имеет уже цикл «Римские элегии», который составляют двадцать элегий. История их публикаций, дискуссии вокруг них, их замалчивание (особенно тех элегий, что за рамками «приличий») — особая глава гётеведения, жалкая и забавная одновременно. Здесь главенствовала стыдливая чопорность,
570
желание возвести и удержать великого немецкого поэта лишь на подобающем ему Олимпе всеобщего почитания — а не тянуть его якобы в пучину «низкого», откровенной эротики. И в 1914 году, когда текст элегий, вызвавших и в усеченном виде столько бурных возражений, стал доступен наконец читателям в авторитетном «Веймарском издании», издатель все еще почел за лучшее особо заявить: едва ли приходится думать, будто кто–то сочтет, что «публикация эта могла бы быть предпринята нами по каким–либо соображениям, кроме чисто научных»… А ведь еще и сам Гёте вынужден был прибегнуть к самоцензуре.
Возникли эти стихотворения, скорее всего, между осенью 1788 и весной 1790 года. Нельзя определенно сказать, написал ли (или хотя бы задумал) их Гёте еще в Риме. Он вовсе не прочь был издать эти элегии, которым дал поначалу название «Erotica romana», но «Гердер отсоветовал мне это, и я слепо повиновался» (письмо Кнебелю от 1 января 1791 г.). Герцог также не считал благоразумным публиковать эти стихотворения. Когда Гёте через несколько лет предложил их Шиллеру для журнала «Оры» и тот одобрительно о них отозвался, назвав «истинным воплощением благодатного поэтического гения» (письмо к Гёте от 28 октября 1794 г.), поэт не мог придумать с элегиями ничего другого, «как только выкинуть совсем вторую и шестнадцатую, потому что их растерзанный вид будет бросаться в глаза, если не вставить взамен предосудительных мест чего–нибудь более банального, на что, однако, я чувствую себя совершенно неспособным» (в письме Шиллеру от 12 мая 1795 г.). Имеются в виду две элегии, начинающиеся строками «Больше, чем мог я гадать, и прекрасней досталось мне счастье» и «Две опаснейшие змеи обличали хором поэты». «Неприличной» считалась тогда концовка первой из них:
Истинной радостью нас нагой Купидон одаряет,
Вторит нашей любви ножек расшатанных скрип 1.
Во второй из них прославлялась беззаботность любви в античной древности, когда венерических болезней еще не знали:
Кто не боится теперь нарушить скучную верность?
Всех нас держит в узде пусть не любовь, так боязнь,
1 3десь и далее в переводе С. Ошерова. М., Книга, 1982.
571
Будь ты и верен — как знать! Рискованна всякая радость:
Можно ль без страха склонить голову к милой на грудь?
Правда, в эпоху Гёте было средство, которым пытались лечить сифилис: ртуть, которую алхимики обозначали как «меркуриус» — а посему стоило поклоняться «Гермесу (Меркурию), богу, исцеляющему нас». Однако для себя самого поэт, написавший эту элегию, уже живя в гражданском браке с Кристианой, чистосердечно и с вполне понятным подтекстом молит богов об одном:
Садик маленький мой охраняйте всегда, удалите
Всякое зло от меня! Если ж протянет Амур
Руку и плуту я вдруг доверюсь, то насладиться
Дайте тогда без тревог и опасностей мне.
К циклу «Erotica romana» относились еще две элегии, которые Гёте не решился предложить для публикации в «Орах». Они обращены к Приапу, античному богу плодородия, чья резная деревянная фигура с внушительным фаллосом возвышалась в садах древних римлян — Приап был хранителем сада; это уже в более поздние времена его низвели до роли пугала. С античной древности «приапеями» назывались грубоватые стихи в честь этого божества и вообще мужского органа плодородия; до наших дней дошел знаменитый сборник латинских «приапей». Гёте занимался ими по возвращении из Италии и написал о них для Карла Августа сочинение на латинском языке, присовокупив необходимый филологический комментарий к девяти приапейским стихотворениям из того сборника.
Многое говорит за то, что именно эти две приапейские элегии должны были открывать и завершать цикл «Erotica romana». «Здесь возделан мой сад, здесь цветы любви берегу я, / Выбраны музой они, мудро рассажены ей» — так начинается первое из них, задавая тон всему циклу. Приапу выпало быть стражем и еще примечать «ханжей»: и если хоть один из них явится, «морщась на мой уголок, / Брезгуя чистой природы плодами, — пронзи сзади / Красным копьем, что торчит под животом у тебя». В последней же элегии сам Приап обращается со словом благодарности к «честному художнику», который ему, презираемому и отверженному богу садов, своей поэзией, исполненной раскованной чувственности безудержных эротических наслаждений, вернул всеобщее почитание. И Приап заклю–572
чает свое благодарственное слово приличествующим случаю пожеланием:
И у тебя пусть в награду за это роскошный в полфута
Сук посредине торчит, если прикажет любовь,
И не устанет, когда все двенадцать фигур наслажденья
Вы испытаете, как нам Филенида велит.
Такое ироническое преувеличение под конец, когда упоминается книга утонченных эротических услад, известная в древности под именем гетеры Филенис, способствует особому ощущению искусности этого венка эротических элегий и лишает его тяжелого чувственного оттенка.
Однако все двадцать четыре элегии в целом было нельзя предложить вниманию тогдашней читающей публики. И в «Орах» напечатали лишь переработанный вариант двадцати элегий, которые, так же как и в перечне опубликованных произведений в последнем томе «Собрания сочинений» 1806 года, стали называться «Римскими элегиями». Но четыре «одиозные» элегии Гёте более вообще не предлагал напечатать. Ему должно было быть прекрасно известно почему. Правда, Карл Август Бёттигер, с 1791 года занимавший пост директора веймарской гимназии, высказывал мнение, что в элегиях этих сокрыт «гениальный поэтический жар», однако он же сообщал, что все «добропорядочные дамы» были донельзя «возмущены вполне бордельной наготой образов». Гердер очень хорошо заметил, что «он [Гёте] скрепил распущенность своей царственной печатью. В названии журнала следовало бы заменить «о» на «у» 1. Большая часть элегий написана им по возвращении из Рима, в первоначальном упоении госпожой Вульпиус. И вот результат…» (в письме Шульцу от 27 июля 1795 г.). Здесь сжато представлены все веймарские сплетни, причем стоит, пожалуй, припомнить, что именно Бёттигер прослыл закоренелым злопыхателем и сплетником (ему даже дали прозвище «Всему свету друг–приятель»). Сам Гёте вовсе не считал, что его современники созрели для подобающего восприятия его элегий. В старости он говорил Эккерману, когда зашла у них речь о стихотворениях «безудержно натуралистических и откровенных, такие в свете обычно признаются непристойными»: «Если бы