Дуглас, по-прежнему находившийся в магическом контакте со своим двойником, чувствовал, так сказать, как его «переваривает» какой-то другой сильный мастер. Такова (обычно) судьба всех черных магов, вызванные которыми силы обрушиваются им же на голову именно из-за недостатка Любви, которая возрастает тем больше, чем более любящий сливается со своим любимым, отдавая себя ему до тех пор, пока его индивидуальное «Я» окончательно не сольется с самим Бытием. «Любящий душу свою погубит ее», сказано в Писании, и эта цитата здесь вполне уместна.
Дуглас же, единственное спасение которого в том и состояло, чтобы отдать своего двойника другому мастеру, то есть самому слиться с ним, не умел или не хотел увидеть этой возможности; эта слепота была своего рода профессиональным увечьем, происходившим от многократного повторения операций, требовавших не отождествления себя с Космосом, а размежевания с ним. Поэтому Дуглас изо всех сил продолжал «вытягивать» своего двойника из плена: «Он мой, а не твой!» Единству всех противоположностей в подлинном мировом Начале, которое так ясно и последовательно утверждал Ифф, Дуглас противопоставлял свое утверждение изначальной дуальности, расколотости мира. Результат угадать нетрудно: ум и душа Дугласа, движимые единственным желанием столкнуть друг с другом разные полюса, сами оказались расколоты, разделены на многочисленные пары непримиримых противоречий. На практическом плане это как раз и приводило к тому, что он сам рас ере дотачивал свои силы, возбуждая ревность и ненависть среди своих же подопечных, лучшим и единственным условием успеха для которых был бы дух братства и сотрудничества.
Саймон Ифф же пользовался в качестве заклинания лишь одним-единственным словом, и слово это было: Любовь.
Глава XII О БРАТЕ ОНОФРИО, ЕГО СИЛЕ И ГЕРОИЗМЕ, И О НЕУДАЧЕ, ПОСТИГШЕЙ ЧЕРНУЮ ЛОЖУ
Церковник — всегда человек ограниченный. Итальянские жрецы ухитрились за три тысячелетия не изменить ни своим привычкам, ни даже своим одеяниям, Отец брата Онофрио был ярым антиклерикалом и активным масоном; если бы не это, его сын наверняка стал бы епископом. Такие люди — язычники по натуре, как бы ни называлась их вера; грубоватые на вид, они обладают необычайно тонкой чувствительностью, духовной и обычной, и одинаково ровно держатся и с низшими, и с высшими. Крепкое здоровье и чувство собственного достоинства дают мужество; а там, где мужество не помогает, его заменяет природная сообразительность.
Слабее воина, чем туповатый педант типа Эдвина Артуэйта, выставить против него было невозможно.
Брат Онофрио, с успехом занимавшийся Магикой, был готов в любой момент с легкой усмешкой забыть обо всех усвоенных правилах и приступить к работе в совершенно иной, пусть новой для него области Магики. У него уже начали развиваться те «вторые мозги», которыми так блестяще пользовался Сирил Грей.
Артуэйт же пребывал в плену собственного самомнения, считая себя не только знатоком, но чуть ли не отцом-основателем всех духовных наук; он выражался языком, который даже Генри Джеймсу или какому-нибудь Оссиану показался бы напыщенным и архаичным, и уместен был разве что в устах архангела; он был рабом глупых книжек, поддельных «Гримуаров XIV века»27 и «ясновидящих» бабушек, морочивших своими заговорами и снадобьями простой деревенский люд, желавший вылечить корову или отвадить соседа от рыбной ловли в своем пруду. Артуэйт опубликовал даже книгу, в которой разоблачал «эти суеверия», однако из книги становилось ясно, что он сам искренно в них верит, хоть и боится пользоваться. Так, он клялся «Черным Петухом», считая это менее опасным, чем клятвы «Великого Гримуара», а точнее, того апокрифа, который молва приписывает папе Гонорию. Ему хотелось попробовать вызвать Диавола, но он никогда не смел на это решиться. И все же на свете не было человека, который выполнял бы предписания все) этих дурацких книжек с такой педантичностью и сознанием исполненного долга, как Артуэйт.
Во время уже описанного нами медового месяца эту личность нетрудно было обнаружить на некоей вилле в Неаполе сидящей в кресле, выпрошенном в «Галерее Витториа», в смокинге модного покроя, ибо он обыкновенно представлялся крупным дельцом, и выражение лица у него было всегда самое деловое. Прибытие сотоварищей за новыми указаниями наверняка подвигло бы его к долгим глубокомысленным рассуждениям о смысле Закона и его приложимости к текущей ситуации. Изъяснялся же он, как уже говорилось, с большим трудом даже на родном английском чей-то вопрос или замечание сбивали его с толку, заставляя затыкать пробоину понятиями из латинского, греческого или еврейского языков, с которыми он едва был знаком. Слова были для него заклинаниями, и его ум представлял собой склад разрозненного, ни к чему не пригодного средневекового старья.
После первой серьезной битвы он ощутил себя призванным сообщить своим людям нечто важное. Он вообще не мог ничего сказать попросту, ему нужен был меньшей мере драматический монолог.
Первое совещание состоялось через неделю после прибытия в Неаполь.
— Мои далекие предшественники не зря обучали своих верных адептов магии! — начал он, обращаясь к Гейтсу и Абдулу. — Благодаря мудрости этих протагонистов герметических Арканов и их последователей, в том числе и современных — juxta nos![1] — психоментальность нашей софийной Тавуны.[2] возросла неимоверно и неодолимо, имен же их, украшающих наши девизы, произносить не будем, дабы Данайцы (назовем их так для вящей безопасности) не могли воспрепятствовать нам, ибо не то же ли сказано в хрониках клермонтских Гарудим относительно Кованое? Однако не ясно ли, что лишь на тонком плане мы можем теперь сбить этого отщепенца и изгоя, именуемого Греем, quern in Tartarum conjuro,[3] с его орбиты, сиречь с пути, исторгнуть его из ареопага их богомерзкой иерархии? Посему возвещаю вам clam populo,[4] что все установления протагонистов отныне перестают акцентироваться безоговорочно, ибо обстоятельства таковы — seel, me judice[5] — что оный отщепенец призвал себе в помощь самого Сатану, да не произнесены будут иные имена его, quod reverentissime prolo-quor!m[6] И эта задача теперь возлагается на нас, Рыцарей Черного Капитула, действующих in via sua propria[7] в сей девственной долине и ее lucus tenebrosa Neapolitanensis[8] как наиважнейшая и наипервейшая! Пышущие жаром пасти их варварского пилума[9] скрывают лишь тайную похоть. О, протагонисты и провозвестники Учения, salutatio in summo imperio, — per to-tam orbem,[10] — да поглотит его не именованный словом гром Орка и Флегетона! Sufficit![11]
Турецкий дипломат легко понимал девять языков, но из этой речи не понял ни слова. Гейтс, знавший Артуэйта много лет, объяснил, что вся эта речь, столь странная на первый слух, означает лишь, что им следует убить Сирила Грея при первой же возможности, но чтобы уж без промахов и ошибок, ибо таково и было, в сущности, желание их главного начальника, если отвлечься от подробностей.
Совещание, начавшееся столь многообещающе, слишком скоро сделалось занудным. Да и как могло быть иначе? Артуэйт был медлителен от природы и умом, и речью; чтобы разговориться, ему требовалась большая разминка, но и тогда он продолжал путаться в длинных фразах и в малознакомых словах настолько, что его слушателям оставалось лишь догадываться, что же он хотел сказать им в своей многочасовой лекции, и вообще имел ли он что-то сказать им. Однако это совещание все же не осталось безрезультатным, ибо сотоварищи в конце концов уяснили себе, что от них требуется устроить вторжёние в крепость противника путем наложения заклятия на продукты, которые обитатели замка вынуждены покупать на рынке.