Чураков, Комаров и отец протоиерей Калужников образовали особую экипажную корпорацию и отправку багажа в крытых фургонах.
Назовешь разве всех мильвенских беженцев, которым и не нужно было уезжать, но об этом они узнают, только вернувшись чуть ли не в чем мать родила.
Прощай, Мильва…
Молчите, струны моей гитары,
А я беженка из-под Самары…
А шарабан мой… Мой шарабан…
II
На окраине зеленой улочки Тюмени Любовь Матвеевна нашла недорогое и тихое пристанище. Маврикий никогда не думал, что мать так нежно будет любить его и сестра Ириша окажется такой близкой. Разные отцы, а мать-то ведь одна. А этим, оказывается, определяется все остальное.
Никогда, сколько помнит себя Маврикий, не жилось ему с матерью так уютно и так тепло. Даже незнакомая Тюмень стала милым, близким и чуть ли не родным городом.
Может быть, он, истосковавшись и настрадавшись, теперь радовался свободе и возможности безбоязненно появляться на улицах в своей одежде. Здесь не встретишь опасных знакомых. А может быть, слух о закамском романе отчима с Музой Шишигиной приблизил теперь мать к сыну.
В прежние годы, когда шла война с Германией, редкий день мать не вспоминала отчима, а теперь о нем говорили, только когда приходили письма. Письма отчима были осторожные, иносказательные, читать их надо было неторопливо и в каждом слове искать тайное значение. Например, в одном из писем он со слов знакомого офицера восторгался городом Тобольском. И рыбы-то там много, и свинины хоть отбавляй, и квартиры дешевые, и никакой железной дороги. Спокойнейший городок.
Мать и сын, читая похвалы Тобольску, понимали, что Тюмень вовсе не такой уж надежный город. Но пока Красная Армия была все же далеко, хотя слухи о ней опережали ее. Пугали дивизией Азина. Азина рисовали в самых невероятных видах. Он чуть не собственноручно резал младенцев, потому что без крови не мог прожить и дня.
— Попадись ты, Мавруша, такому Азину, он не станет выяснять, кто ты и что ты. Трах, и нет тебя, мое солнышко.
Эти рассказы чем-то напоминали лубочную картину Страшного суда, на котором людей наказывали подвешиванием за языки, сидением на раскаленных углях, вечным кипением в смоле и подвергали другим до того страшным пыткам, что становилось не страшно, а смешно.
Маврикий хотя и не очень верил рассказам об Азине, но кое-что считал правдой. Когда же стали говорить нечто подобное о другом красном атамане, Пашке Кулемине, Маврикий не мог допустить, что ему ежедневно приводят «на потаргание и смерть» самых красивых девушек и женщин тех сел и городов, которые он занял.
Слышать ложь о Павлике Кулемине, добрейшем человеке, нежнейшем муже Женечки Денисовой, Маврику было невыносимо. Он чувствовал, что его заставляют быть как бы соучастником этой оскорбительной лжи. Прямота и честность требовали протеста, отпора. Но разве он мог защитить его?
Разговоры об Азине, Кулемине, появление в Тюмени беженцев омрачали считанные летние недели купания, ловли рыбы в знакомой Туре, пришедшей сюда из далекого Верхотурья теплой, широкой и судоходной рекой. Никогда и нигде не видал Маврикий таких крупных и жирных ершей. Говорят, что они будто бы сюда в Туру приходят из моря через Обь, Иртыш и Тобол метать икру. Наверно, врут. Рыбаки, как и охотники, любят присочинить.
Половину времени Маврикий проводил на реке. Его неразлучным товарищем стал Виктор Гоголев. Они были дружны и в Мильве, а встретясь тут, они будто заново открыли и полюбили один другого. Сначала Маврикий был напуган, увидев мильвенского товарища. А потом все обошлось.
Вера Петровна — мать Виктора Гоголева — в разговоре с Любовью Матвеевной сказала, что ее сын еще за Камой раскусил и возненавидел вахтеровский туман и под предлогом частых головокружений отказался служить в полевой почте.
При встрече с Маврикием прямой и откровенный Виктор Гоголев сказал:
— А я теперь не за тех и не за этих, а других нет. Значит, я сам по себе. Один.
Кажется, сам по себе и один теперь был и Маврикий. Но зачем делиться этим с Виктором? Жизнь учила Маврика быть осторожным.
О взрыве стены дома бывший гимназист Виктор даже не намекал, хотя он и не мог не знать об этом. Может быть, внутренний такт не позволял ему вторгаться в чужие тайны.
Рассказывая о своих взглядах, Виктор повторял мысли Маврикия и, к его удивлению, прочитал строки из хрестоматийного стихотворения, которые тоже были как бы кратко выраженной политической программой. Он вдохновенно прочитал:
О! как бы счастлив был свет этот старый,
Да люди друг друга понять не хотят.
Сосед к соседу не придет и не скажет,
Мы братья — дай руку мне, брат…
Пусть эти строки не филигранны, как пушкинские, но в них сказано все исключающее войны, убийства, раздоры… Если бы красные и белые признали это стихотворение законом для всех людей, тогда пришел бы конец раздорам. Конец бесконечным кровопролитным наступлениям, отступлениям. Конец войне.
Виктор, кажется, повторяет слышанное им от отца. Если Виктор действительно такой, каким его теперь видит Маврикий, то ближе и лучше товарища по духу, взглядам, нравственным достоинствам, наверно, и нет на свете.
Ильюша и Санчик были когда-то самыми близкими, но это другая близость. Теперь Маврикий едва ли увидится с ними. Да и незачем им видеться. Спорить? О чем? Ради чего? Разве их можно переубедить? Конечно, нельзя их вычеркнуть из сердца. Их нужно любить за те детские годы, когда их ничто не разделяло. А теперь их, может быть, даже нужно бояться.
В это время Илья Киршбаум и Александр Денисов, сменив своих кляч на хороших коней, отбитых у колчаковцев, покидали освобожденную Пермь, где догорали подожженные белыми пароходы.
Кавалерийский эскадрон, в котором Ильюша и Санчик были испытанными в боях помощниками командира, продвигался теперь почти без боев за стремительно отступающими колчаковцами. Иногда эскадрону приходилось делать марши по тридцати и сорока верст в сутки.
За две недели они прошли от Перми до Екатеринбурга, войдя в него вместе с частями прославленной Двадцать восьмой дивизии Владимира Азина.
Денисов и Киршбаум надеялись, что в каком-то селе, в каком-то освобожденном городе они встретят своего друга Толлина и, встретив, постараются изо всех сил внушить ему, как ошибается он, повторяя давно известные и развенчанные Владимиром Ильичом Лениным заблуждения.
О Толлине много говорилось после освобождения Мильвы, куда вернулись почти все отступившие этой весной. Екатерина Матвеевна получила письма от племянника и советовалась с обоими Кулемиными, с Григорием Савельичем Киршбаумом, и все они, вместе и порознь, говорили примерно одно и то же: был бы он жив, а остальное образуется само собой.
В этих словах Екатерина Матвеевна видела желание утешить ее, а не подсказать ей, что нужно делать. Она знала теперь, что ничего и никогда не образуется само собой. И она должна принимать все меры, чтобы напасть на след Маврика. И стоит ей хотя бы примерно узнать, где он, она разыщет его и сумеет найти сильнейшие из всех сильных слов и вернуть его к Ивану Макаровичу. И это в ее силах.
Только бы напасть ей на след Мавруши…
III
А след Маврика еще вчера исчез за кормой пристанской лодки, на которой он и Виктор отплыли по древнему уш-куйному пути Ермака Тимофеевича. Отплыл он не из любви к путешествиям, хотя и это сыграло какую-то роль, но главной причиной были все те же два брата Непреловы.
Герасим Петрович на этот раз без обиняков телеграфировал из Ирбита:
«На той неделе приедет Сидор и ты должна будешь на его лошадях переехать Тобольск. Герасим».
Маврикию никак не хотелось встречаться с Сидором Петровичем, Любовь Матвеевна находила, что эти опасения не лишены оснований. Задумались мать и сын. Размышлять им пришлось недолго. Пришел Виктор Гоголев и сказал, что и они перебираются в Тобольск со знакомыми отца. Но у знакомых в повозке одно свободное место, и они могут взять только мать, поэтому он решил найти попутчика и отправиться туда на лодке.